Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Насели на него бандиты-соперники, смущали, подсказывали, валили на крепкие плечи хитро написанные коварные планы и из-за плеч этих подмигивали друг другу, ухмылялись. Но разве, ища поддержки, не видел, кто его окружает, не знал цену Яшке Свердлову или Троцкому Левке? Один сер, как штаны второго, второй подл, как Иуда, и истеричен, словно барынька на сносях. Троцкого душонка где-то здесь витает, сдружилась с сущностью Геббельса; а Яшкина, не успев переселиться в бревно, застряла в пыли кольца Сатурна, не может оттуда выбраться…

Лечу, вытянувшись в линию; от воздействия материальных частиц и магнитных полей мелко змеится, вибрирует мое поле, пляшет его энергетический потенциал. Обгоняю длинный, с перламутровым сиянием хвост и саму комету, огненную внутри, а снаружи темную, лохматую, как нестриженная и нечесанная голова. Мировая тоска. Космическое одиночество. Хоть бы близкая душа рядом! Хоть бы перекинуться с ней словом! Где вы, души Крупской и Арманд? Нет вас. Давным-давно переселились и побуждаете чей-то немолодой уже ум и чью-то дряблую

плоть из последней мочи напрягаться в сферах политики и народного просвещения. А может, успели переселиться дважды? Ах, душа Нади Крупской! Ах, душа Арманд, незабвенной Иннесы!..

Мне, душе Ульянова-Ленина, становится хуже и хуже. На лету ломаюсь, перекручиваюсь винтом, во всю длину рвусь на мелкие части, тонкие, как волокна. Я тяжко больна, не в силах остановиться или хотя бы замедлить полет, и лихорадочно стремлюсь неизвестно куда, безвозвратно удаляясь от отчей планеты. Люди, я хочу вернуться в Солнечную систему, приблизиться к Земле. Остановите меня. Закупорьте поганые трубы, чтобы страшная хула не взвинчивала больше напряжение моего поля и не наращивала скорость полета души в космосе. А может, есть Он, Бог – Высшее Существо? Тогда, Христа ради, помолитесь Ему за грешную душу. Граждане России, праведный Боже, помилосердствуйте! Помилосерд…

Душа самоубийцы

Космос, холод, беспредельность, безысходность…

Не дано мне, душе самоубийцы, переселиться ни в человека, ни в животное, ни в камень или дерево, называемые на Земле неодушевленными предметами, по наивности, конечно, называемые так, по глубокому людскому недомыслию, которое странствующим душам заметно с высоты космических познаний.

Слишком велик отрицательный заряд моего энергетического поля, наведенного неестественным делом самоумерщвления: я от всего отталкиваюсь, особенно сильно – от материи живой, и даже не способна приблизиться к высокоразвитым животным. Души мелких раскаявшихся грешников создают вокруг себя почти обычные поля и легко переселяются, а я, сущность человека, повинного в несчастье самоубийства, так искорежена непростительным грехом, что мой удел вечно скитаться по Вселенной. Хотя с Землей я все-таки связана тонкой ниточкой – злобой, которая разгоняет меня до запредельных скоростей, не известных земным ученым, и пока я не улечу в соседнюю галактику и не потеряю направления на родную планету, я могу рвануться к Земле и достичь ее, но это опасно…

Лечу со скоростью света, вздрагивая, меняя свой потенциал от соприкосновения со звездной пылью, делюсь на части и вновь образую единое целое, как пронизавший решетку солнечный луч. Все странствующие души знают неописуемо-жуткую красоту мироздания. В одном из бесконечных его направлений – беспросветный мрак, в другом – сияют во мраке белые, желтые, красные, зеленые, синие звезды, в третьем, словно бенгальские свечи, сыплют холодные искры какие-то мелкие источники свечения; тут взвешены в пространстве разновеликие полуосвещенные шары планет, волчками крутящиеся вокруг собственной оси и одновременнно, словно карусельные лошадки, бегущие по кругу (ученые на Земле говорят, что это не круги, не окружности, значит, а эллипсы), там завиваются перламутровые спиральные туманности и тянутся Млечные пути, похожие на заснеженные горные цепи; вдруг часть пространства охватила яркая вспышка, колеблются гигантские языки пламени, змеистыми тенями оплетаются планеты, «дышит», вздувается, как живая плоть, адское вещество плазмы, снежно-белое от чудовищного накала; метеоры, магнитные бури, трассирующие заряженные частицы, «черные дыры», засасывающие материальные предметы в антимиры; то жар преисподней, то лютый холод вокруг… и среди всех грозных сил космоса, безвредных, впрочем, для странствующей души, мечусь я, грешная человеческая сущность, не нужная ни людям, ни Богу, не отпетая в церкви, не оплаканная родственными душами…

Человеку, в котором я была заключена, всегда не хватало времени. Он писал картины маслом и акварелью и жаловался сам себе на то, что с трудом находит время для своей главной картины под названием «История человечества». Всё побочные дела ему мешали: то дома есть нечего, и нужно добывать средства постылой разрисовкой витрин и вывесок, то тянут на какие-то собрания, то болеет жена, и некому, кроме мужа, ходить за ней. Художника звали Сидор Сидоров, его имя занесено в энциклопедию современных русских художников. Этот Сидор в квадрате, как шутейно прозвали его друзья, некогда известный среди живописцев и любителей живописи, однажды сник, захирел и перестал о себе напоминать. Его забыли, но он жил и противостоял обстоятельствам, иногда воодушевлялся, но больше отчаивался и, понапрасну себя растрачивая, думал о самоубийстве…

Но – все по порядку. Здесь, меж звездами, сколько угодно свободного времени, и странствующая душа может обстоятельно порассуждать своим чувственным способом о том, каким образом человек, крепко любящий жизнь, вдруг доходит до крайности: берет охотничье ружье, заряжает его пулей и выстреливает себе в грудь, скинув ботинок, нажав на спусковой крючок большим пальцем ноги. Сидоров имел привычку вести дневник, который показывал только жене; но я-то знаю, что он там писал, все пропуская через меня, свою бессмертную составляющую, я – главный Сидоров, а бренная его плоть вкупе с разумом есть Сидоров второстепенный, моя оболочка. Сперва, пока был молод и обучался в училище живописи, Сидоров заносил в дневник разные любопытные происшествия и довольно поверхностные суждения

о жизни и искусстве. Делал он это легко, беззаботно, с иронией и юмором, но с годами его записи становились глубже, философичнее, ведь он был до мозга костей художником и вглядывался в человеческую природу, в текущую историю страны, и ум его суровел, а я, душа, печалилась и начинала разрываться от боли. Сидоров безудержно стремился вперед, разгоняясь в любимом деле, как скаковая лошадь в чемпионском заезде, и однажды с налета врезался в неодолимое препятствие, неизвестно откуда взявшееся на его пути, а когда после ушиба и беспамятства вновь пришел в сознание, то увидел себя не в той стране, где родился и жил, а в чужой и враждебной, с особыми правилами существования и творчества. В куцей от раздробленности и жалкой новой стране шло полным ходом всегосударственное искоренение народа и освобождение выживающей его части от целомудрия и стыда, от доброты, порядочности, верности слову, любви к ближнему, почтения к старикам, коротко говоря, от совести. Непременным же условием счастливой жизни в ней было обретение людьми бессовестности, блудливости, жадности, себялюбия, зависти, ненависти и коварства, способности изменить Отечеству и другу.

Тлетворные веяния назывались общественными реформами, об этом неустанно твердили газеты и на все лады вещали картавыми голосами радио и телевидение. Сидоров привык считать искусство созидательным отражением жизни, а в новой стране отражение выходило разрушительным, и он не мог с этим смириться. Можно было и не отражать жизнь, а ужом извиваться в угоду ее новым, жирным хозяевам (один из самодурствующих богатеев так и сказал художнику: «Угоди мне. Вот нарисуй женский и мужской половые органы на фоне солнечного заката, я их на стену себе повешу, а тебя озолочу и прославлю»), но Сидоров на умел и не желал извиваться, хотя нуждался в деньгах и славе. Оставалось бросить живопись и зарабатывать, как многие бедолаги, «бизнесом», к примеру, скупкой и перепродажей семечек, на что он совсем не был способен. И снова пошел художник расписывать торговые витрины и вывески, благо, в новой стране их требовалось великое множество, не то что театральных афиш и книжных плакатов. Тогда-то он и отметил в своем дневнике: «Мать честная, а ведь я никто! Все, что всю жизнь делал, никому оказалось не нужно. Из художника превратился в мазилу, а мастерством, каким владею, не могу заработать даже на нищенское существование! Не вижу выхода!..» И эта запись была первым широким шагом Сидорова к самоубийству.

Я помню то чувство безысходности и мое ужасное содрогание – оно сказалось на свойствах энергетического поля ныне летящей меж звездами отверженной души, для которой нет более страшной кары, чем не быть переселенной, но вечно странствовать, без цели и отдыха. Как опостылел мне космос с его бесконечностью времени и пространства, с катаклизмами, неописуемыми картинами мироздания, многообразием систем координат, бешеными скоростями движущихся частиц и тел, мраком, холодом и жаром! Как хочется без злобы приблизиться к людям, умилиться над земной благодатью, а потом счастливо войти в теплое тельце новорожденного и наделить младенца духовностью и художественным даром!.. Но вернусь к своим чувственным размышлениям о пути к пропасти. Я навечно обременена тяжестью греха и не перестану отчитываться сама перед собой, сожалея о случившемся.

Между прочим, покойный был не из тех слабаков-хлюпиков, что при всяком личном неблагополучии стонут, жалуются и с горя хлещут вино. Это был мужчина и по духу, и по внешности. Второстепенная его составляющая, моя оболочка, очень нравилась женщинам, они любят мужчин рослых, мускулистых, загорелых, белозубых, улыбчивых и с копной волос на голове. Бог наделил Сидорова добрым здоровьем, закваска у него была хорошая: деревенское детство, с малых лет труд на свежем воздухе и до безумия смелые ребячьи забавы. Сидоров рассказывал жене и сыну, как, бывало, нырял под плот, плывущий за буксиром по Оке, и выныривал по другую сторону плота. А однажды зимой, разогнавшись на лыжах по склону глубокого оврага, он решил сигануть с высоченного уступа, но старые, плохо загнутые лыжи воткнулась в снег, и мальчишка полетел через уступ вниз головой. Внизу, поверх снега, блестел ледок: там бил ключик, и многие жители деревни ходили к нему по воду. Бог спас Сидорова. Успел он послужить в армии, причем матросом на Черноморском флоте, а потом уж обучился живописи, и вот этот крепкий, закаленный жизнью орешек однажды дрогнул и наложил на себя руки; и во всем была виновата я, его душа, в минуту отчаяния проявившая слабость…

Нельзя сказать, что в прежней стране, не оскверненной еще содомом обманных перемен, Сидорову жилось сладко. История у страны была сложная, запутанная, в ней после ярких революционеров много лет правили государи средней руки, с годами тупевшие и раздувавшиеся от величия, они установили свой жесткий режим в политике и искусстве, который по мановению властного взгляда или жеста, но часто без мановения – а по потребности души – неукоснительно поддерживали холуи. Иногда холуи вскидывались на художника, чтобы припугнуть его и приучить к марксистской точке зрения, а то и объясняли художнику, что он должен изобразить на холсте. Но во дворце при правителях держались и достойные, хитромудрые люди, способные и угодить власти, и усыпить ее бдительность. Они защищали Сидорова от нападок, помогали ему выставлять картины, и, хоть порой с большими огорчениями, живописец творил, развивался, и всякая его картина, прошедшая лабиринты цензуры и увиденная любителями живописи, приносила Сидорову известность да и заработок немалый.

Поделиться с друзьями: