Сон в ночь Таммуза
Шрифт:
– Я знаю, что тебе нельзя эти журналы выдавать на дом, но я очень тебя прошу, только на несколько дней.
– Если ты даже попросишь меня прыгнуть под колеса машины, я тут же это сделаю, – сказал он.
Она улыбнулась, послала ему воздушный поцелуй, и он ощутил, как взлетает и улетучивается вместе с ее исчезновением за поворотом.
– Ну, и что бы ты сделал, если бы она сказала: прыгай?! – спросил Габриэль, тут же пожалев, что задал этот вопрос, в котором явно вырвалась наружу ненужная и не привычная для него жесткость.
– Прыгнул бы, – прошептал Срулик, – был миг… Мне показалось даже, что я жажду, чтобы она это сказала… Чтобы приказала мне прыгнуть…
«Это и есть “любовь”, – подумал про себя Габриэль, – любовь в полном смысле этого слова», – и горячая волна жалости обдала его с ног до головы, жалости к великой душе, страдающей в тщедушном теле Срулика. Вспомнил Габриэль, как некто великий сказал, что любовь – это как привидения: весь мир говорит о них, но редко кто
Маленький Срулик болеет великой любовью. Нет, конечно, Орита не виновата в этом. Она сама, можно сказать, жертва окружающих ее воздыхателей с их непомерным вожделением. Полгода назад во время летних каникул Орита со старшей сестрой Яэли поехала в Париж. Именно Яэли рассказала то, что Орита не нашла нужным упомянуть, делясь с ним впечатлениями о поездке. Когда они гуляли по Монмартру среди туристов со всего мира, толпящихся в памятных местах проживания великих художников, Орита вынуждена была закутать лицо платком, как это делают мусульманки, чтобы избежать вожделенных взглядов итальянцев, испанцев, немцев, греков, которые пытались заговорить с ней, и речи их полны были тонких и грубых намеков. Они подмигивали, присвистывали, застывая при ее виде, а то и скандировали вослед ей группой что-то на их языке. Но не об этом Габриэль собирался с ней говорить. Это случалось не раз. Вот он торопится домой, чтобы записать в свой синий блокнот нечто, казавшееся ему весьма важным, неожиданную идею, мелькнувшую, как луч сквозь облака. За спиной раздаются шаги. Рука Ориты коснулась его плеча:
– Снова витаешь в мечтах?
– Да, – отвечает он, словно со сна, чувствуя, что еще миг, и мысль или идея улетучится, – мечта уже исчезла, и я бегу домой, чтобы записать хотя бы ее ускользающий хвост.
Но, конечно, бег остановлен, и оказывается, что он уже сидит напротив нее в харчевне на улице Агриппас и с наслаждением уплетает хумус, тхину, соленья, запивая горячий кебаб холодным пивом.
В этот раз она сказала:
– Пробежимся чуть подальше, до харчевни Бен-Шауля, там я тебе достану бумагу, самописку, и ты увековечишь во имя будущих поколений ускользающую мечту.
Каким бы дружественным не было ее прикосновение, оно уничтожило нечто для него важное. Некую на миг раскрывшуюся тайну его мысли или душевного движения. И все лишь потому, что ей приспичило выпить холодного пива и поесть солений, и в этот миг он оказался на ее пути, и она уверена, что достаточно ей улыбнуться с как бы тайным намеком, и он побежит за ней, не задумываясь. Но нет, он ей покажет, что не похож на коротышку Срулика. Его, Габриэля, она не пошлет одним движением ресниц под колеса машины.
Однако поверх намека ее карие, чуть раскосые глаза излучали золотисто-горячий свет, который мгновенно гасил едва затеплившуюся свечу мысли или идеи, и вместе с ними желание бежать к своему синему блокноту. Закипевшая в нем на миг злость на нее обернулась сильнейшим гневом на самого себя, на собственную глупость. Он ругал себя, отыскивая слова побольнее – дурак, имбецил, тупица, и в то же время, поддерживая ее под локоть, вел к выбранной ею харчевне с чудесным ощущением победы, молниеносной победы его тупости над ним, влекущей его вслед за светом ее карих, чуть раскосых глаз. Когда же они уселись за стол и заказали еду, она извлекла из сумочки самопишущую ручку и маленькую записную книжку в обложке цвета слоновой кости. Такие «альбомы» водились у всего их поколения и туда друзья и подружки записывали всякие пожелания и экспромты, чаще всего под последней по времени фотографией владелицы альбома или книжечки. И захотелось ему запечатлеть в ее книжечке слова о том, какой он глупец, получивший нечто драгоценное, что наитием дано ему было свыше, и потерявший это четверть часа назад. Детская наивность в соединении с серьезностью была в ее взгляде, когда она протягивала ему самопишущую ручку и альбомчик. Так это делали в детстве. Но тогда были ручки со стальным скрипучим пером, разбрызгивающие чернила, которые набирались из чернильницы-невыливайки. Перья эти часто ломались, ставя кляксы. Измазанные чернилами пальцы оставляли пятна на лбу и щеках.
– Ну вот, два инфантильных существа вернулись к памятным альбомам.
– Почему два? – удивленно спросила она. И тут лишь он сообразил, что она дает ему листок – записать «для будущих поколений ускользающую мечту». Словно читая его мысли, она положила ладонь на его руку:
– Ты возлагаешь вину на меня. Из-за меня ты забыл идею, из-за меня улетучилась твоя мысль?
В ее мягком голосе слышались нотки интимности, некая доверчивая беззащитность
души.– Улетучившаяся мысль ничего не стоит по сравнению с мечтой по имени Орита, – порывисто сказал он.
Пальцы ее сжали его руку в знак благодарности и чувства. Сквозь складки широкой юбки он чувствовал ее горячее, сильное и мягкое бедро, касающееся его колена под столом. Сон в летнюю ночь по имени Орита внезапно обрел чувственную реальность в ее глазах, проливающих свет, в улыбке, в весеннем запахе ее волос, несущем свежесть и солнечный жар, прикосновение плоти, скрытой под одеждой, – всё это водопадом прорвало сдерживающую плотину чувств к ней. Свободной ладонью он тронул изгиб ее шеи, приблизив лицо к ее лицу. Но прежде, чем он успел коснуться губами ее небольшого изящного ушка и соскользнуть на прекрасную линию ее плеча, она отпрянула, и начала сосредоточенно резать ножом кебаб. Габриэль до потери дыхания потрясен был внезапностью и силой, с которой она вырвала руку из-под его ладони, и деловитостью, с которой она перешла от наплыва эмоций к поеданию кебаба.
– Не здесь, – сказала она, оттирая губы бумажной салфеткой, – я ужасно не люблю такие представления в общественных местах и не терплю чью-либо руку на моей шее. Я страдала от этого в детстве, когда была предоставлена прихотям старшей сестры, Яэли. Она казалась мне такой огромной, хотя была старше меня всего на два года. Чувство ответственности у нее было чересчур развито. Она просто не давала мне дышать с того момента, как на нее возложили обязанность следить за «маленькой Ритой». На улице, и особенно на переходах, она клала руку на мою шею, чтобы я не пропала или, не дай Бог, не попала под машину. Очень вкусный кебаб. Давай еще закажем порцию и пиво.
– Почему порцию, а не две? – спросил он. Она явно не ощутила скрытый гнев в его голосе, не обратила внимания на сжатые кулаки после того, как небрежным движением смахнула его руку со своей. Она понятия не имела, какое невероятное усилие он должен был совершить над собой, чтобы не встать и не опрокинуть стол со всем, что на нем, и не покинуть харчевню, даже не обернувшись в сторону Ориты. Он знал силу своих кулаков, и всегда старался их не распускать, особенно если дело касалось девушек.
Стараясь успокоиться, распивая второй бокал пива и съедая вторую порцию кебаба, он пытался понять, что же произошло, до такой степени выведшее его из себя, и никак не мог освободиться от преследующей его картины – симпатичного белого щенка, прибившегося к веранде, на которой мать Габриеля готовила на большом подносе какую-то еду. Быть может, она кинула ему кусочек чего-то, или что-то упало с подноса на его долю. И он старался вовсю ей понравиться: приблизившись, усиленно вилял хвостиком. Ушки его стояли торчком, тельце извивалось. Он всем своим видом выражал избыток любви и желания, чтобы мать его погладила. В тот момент, когда он попытался коснуться влажным своим носиком ее бедра, нога ее дала ему пинок, и он отлетел, воя и скуля, и с поджатым между ног хвостом спрятался под стол. У Габриэля замерло дыхание, стало темно в глазах от нахлынувших чувств, несмотря на яркое солнце. Был бы это большой и сильный пес, подумал он, не сбежал бы, поджав хвост, а укусил бы ударившую его ногу, но, представив откушенную ногу, исполнился жалости к матери. И все же никак не мог понять, как это мать, которая так его холит, повела себя с такой жестокостью по отношению к этому малому симпатичному существу. Словно бы какая-то другая женщина, злая, вошла в его мать, и неизвестно, когда в следующий раз она вырвется наружу.
С десертом – турецким кофе и мороженым – стерлась картина с щенком и псом, улетучилась злость. Когда же он закурил любимую сигарету «Блек кет», явное наслаждение стало растекаться по всему телу, подымаясь колечками дыма и сливаясь с чувством победы над самим собой и удовлетворением, что Орита и не заметила всего, что с ним произошло. Да и она повела себя так, как повела, вовсе не злоумышленно, даже пыталась оправдаться. А в словах ее «не здесь» таилось обещание, по сути, согласие, выражаемое словом «да», только при других условиях и в другом месте, вне дурного глаза и грубого любопытства. Например, в облюбованном им подвале его дома, где и хранился синий блокнот. А резкое движение ее руки, кажется, саму ее испугало, и она пыталась извиниться, объясняя, что движение это было направлено по привычке против ее сестры. И все же Габриэль решил про себя, что больше не поддастся этой буре чувств по отношению к ней до того, как она первой коснется его руки и обнимет за шею. Он сидел, задумавшись, не глядя на нее, пока не услышал ее возглас: «Смотри, кто явился!» В харчевню, осторожно ступая, вошел начальник полицейского участка Маханэ-Иегуда Билл Гордон. «Да пошел он к черту», – подумал про себя Габриэль, несмотря на то, что относился с симпатией к этому странному англичанину, который гораздо больше преуспевал в искусстве фотографирования, чем в полицейских делах. И сейчас на шее его болтался фотоаппарат. Увидев их, сидящих за столом, он обрадовался и тут же предложил ехать с ним на Мертвое море фотографировать. Более, чем любое другое место, Мертвое море и Содом притягивают своим древним дыханием, полным пугающего волшебства, идолов Священного Писания. Есть он, Гордон, не собирается, а заглянул сюда лишь выпить кружку пива.