Сон в ночь Таммуза
Шрифт:
Так или иначе, но он лишился покоя. На следующее утро он встал рано, в непривычное для него время. Обычно он колдовал над синим своим блокнотом в ночные часы. И если не было ничего срочного, спал до девяти, а то половины десятого утра. На этот раз он неожиданно понял, что энергично вышагивает в сторону кафе «Канкан» здоровяка Песаха. Но в кафе не зашел, а продолжал с той же энергией шагать по спуску улицы Яффо в сторону улицы принцессы Мэри (через пятьдесят лет эта улица сменила название на «Шломцион Амалка»), направляясь к гостинице «Царь Давид». Над входом в здание почты послышался скрежет шестеренок, и старый часовой механизм начал звонить, кряхтя и прерываясь, десять раз.
Габриэль считал про себя удары, с каждым следующим все более ощущая отвращение к самому себе. Вся эта ходьба раздражала его, и вселяла в него тошнотворное чувство движения лошади по кругу, волокущей мельничные жернова, которые, в общем-то, не мололи и зернышка, а толкли воду в ступе, перемалывая драгоценное для него время, безостановочно текущее сквозь пальцы. Сначала он бесцельно направился в сторону художественной школы «Бецалель» в надежде встретить там Беллу. Зная, что она работает на полставки в секретариате отдела прикладного искусства, как сказала ему Орита, он решил тут же, не откладывая даже на миг, найти Беллу и назначить ей свидание. Неясность и двусмысленность ситуации могла длиться недели или даже месяцы, а ведь лишь
Габриэль пошел в центр города. Время все более стирало то доверие, тайно возникшее между ними в те минуты в кафе, и завеса, отделяющая их друг от друга, уплотнялась. И все же он не потерял полностью ощущения, что ответ для нее важен, ибо касается самой сущности ее жизни, и она ждала его с наивной серьезностью и детской верой. Это видно было по ее взгляду. Конечно, он мог что-нибудь придумать, чтобы удовлетворить ее любопытство. Но этим он бы просто обманул ее веру в его искренность. Нельзя ее обманывать, подумал он, почти занося ногу через порог кафе «Канкан», но резко повернулся и пошел в сторону гостиницы «Царь Давид». Назначить ей свидание он сможет лишь после того, как узнает ее отношение к этому, думал он. Вот же, как в сказках, запали его слова три года назад, где-то, в каком-то классе, тридевятом государстве, в голову принцессы, прекрасной на вид, как нарцисс Саронский, лилия долины, которая лишилась сна, ибо не могла найти ключика к тайне слов, оброненных человеком. И послал царь гонцов во все концы государства отыскать его. Если он раскроет тайну этих слов, то получит принцессу в жены. Но человек этот забыл волшебное слово, которое должно открыть тайну.
Тем временем человек этот толкнул вертящуюся стеклянную входную дверь в гостиницу «Царь Давид», вошел в холл, чтобы погрузиться в одно из кресел, в атмосферу покоя, окутывающую власть имущих, самоуверенно считающих это место своей вотчиной. Кресло было обращено к стеклянной веранде, за которой вставал любимый Габриэлем вид на Сионскую гору, возвышающуюся над долиной Геенны, несущую стены Старого города и башню Давида. И тут в давно не испытываемое им блаженство покоя ворвалось тревожное чувство. Он замер, услышав из-за колонны за спиной смех Ориты, как бы парящий в воздухе над мужским голосом, говорящим по-английски с оксфордским акцентом. Это был голос молодого лорда Редклифа, рассказывающий Орите что-то развлекательное и смешное, ибо она буквально задыхалась от смеха. А когда она смеялась, уши всех окружающих вставали торчком, взгляды обращались к ней. Габриэль вжался в кресло, чтобы его не заметили ни Орита, ни Редклиф. Он не имел никаких претензий к лорду, хотя со временем в нем возникла неприязнь к этому человеку, смягчаемая лишь тем, что после некоторого времени Габриэль заметил что-то неладное с правой рукой лорда, которая как-то странно болталась и была тоньше и короче левой. Он, в общем-то, жестикулировал ею, но чувствовалось, что ею не совсем владеет. Его приподнятое правое плечо и некая напыщенность груди в сопровождении жесткого отталкивающего взгляда мутно зеленоватых глаз, его пренебрежительная агрессивность – всё это было направлено на то, чтобы заранее прикрыть ахиллесову пяту – увечье правой своей руки. Вероятно, немало ему пришлось претерпеть от сверстников в школе английских аристократов. И попадая в незнакомое общество, он мгновенно напрягался, стараясь прикрыть свое увечье и готовясь дать отпор любому, который унизит его даже слабым намеком. Но, не ощутив никакой враждебности и успокоившись, превращался в просто стройного юношу, принимающего как должное свой высокий статус и относящегося к окружающим с вежливым равнодушием. При первой встрече с ним на приеме у отца Ориты Габриэль с удивлением заметил, что все эти британские начальники, высшие офицеры, губернаторы воспринимались молодым лордом свысока, но со всеми традициями холодного этикета. В его глазах они были просто чиновниками и солдатами, выполняющими свои обязанности в захолустных уголках империи, и должны были ценить встречу с ним лицом к лицу и провести вечер – только один вечер – в его присутствии. Но еще большее потрясение испытал Габриэль при второй встрече с молодым лордом, на которой присутствовала Орита и еще один человек, при котором в поведении лорда исчезли равнодушие, и этикет, ранее выражаемые в жестах и поведении этого отпрыска высокоуважаемого британского рода. Вместо этого в нем пробудилось глубокое внимание, граничащее почти с обожанием и трепетным прислушиванием к каждому слову человека, говорившего по-английски с тяжелым немецким акцентом.
Орита представила его:
– Макс Бернштейн, художник. Только что приехал из Баухауса в Веймаре. Работал и учился у самых великих – Файнингера, Итэна, Клее, Кандинского. Жил в одной комнате с Паулем Клее.
Габриэль запомнил лицо и голос этого человека, случайно оказавшись в очереди к окошку офиса, и чиновник отнесся к нему с вызывающей грубостью. Эта букашка за окошком, которая на двадцать степеней была ниже тех чиновников, которые вообще удостоились приглашения на прием в честь лорда Редклифа, позволила себе даже кричать на смущенного Макса Бернштейна, и всё из-за его непрезентабельного вида, какой-то запущенности в одежде, да и бумагах.
Редкие, стоящие торчком волосы вокруг ранней лысины худенького коротышки Макса Бернштейна с трудом доходили до груди молодого лорда. Макс Бернштейн, неистово жестикулируя и подрыгивая ногами, вдохновенно рассказывал об искусстве, вызывая симпатию и у Габриэля, и у молодого лорда, но по разным причинам. Габриэля сразу захватила горячность Макса, огонь, пылающий в его малом теле, в то время как лорда интересовало всё новое, что происходит в школе «Баухаус». Потрясало то, что смысл его рассказа был абсолютно противоположен его характеру. С горячностью Макс говорил о том, что холодный рационализм должен господствовать в прогрессивном искусстве в виде простых геометрических форм и функциональных линий. Следует отказаться субъективизма, иррационализма, двигаясь к коллективному творчеству, которое пустит корни в индустриальном обществе и в идеях прогресса социализма. Габриэль всегда относился с приятием к человеку, каких бы тот не придерживался идеологических взглядов, даже абсолютно противоположных Габриэлю, чем к человеку, исповедующему его взгляды, но неприятному как личность. Симпатия к Максу возникла еще во время его лекции в «Народном доме» о творчестве Мондриана, Пауля Клее, Кандинского и других художников, создавших школу «Баухаус». Макс получал грошовую оплату, с трудом зарабатывая на жизнь этими лекциями, причем касался творчества широкого
спектра великих художников, от Рембрандта и Вермеера до Брака и Пикассо. Читал он, а вернее эмоционально импровизировал, вкладывая в это всю душу, как и в свои произведения, в которых молниями разбегались горизонтали и вертикали, хотя и проведенные чуть ли не линейкой, но несущие всю бурю его эмоций в цветных клетках – красным, желтым, синим, обведенным черным, белым и серым. Они казались Габриэлю некими кубами льда, назначение которых было охладить слишком разгоряченный лоб Макса, и что жажда охладить внутренний порыв ему более важна, чем все провозглашаемые им теории, – кубизм, дадаизм, абстракционизм, которые потрясали новшествами школу «Баухаус». Лорда Редклифа более интересовали именно теории и то, как они выражаются в картинах, которые сами по себе его не интересовали. Не ясно было Габриэлю, пробовал ли лорд свои силы в живописи, вынужденно работая лишь левой, хотя это вовсе не мешает истинному таланту, но ясно было, что именно шедевры живописи пробуждали в душе лорда самое потаенное. И художник Макс необычайно ему важен, ибо принимал теорию школы «Баухаус», лично говорил с Мондрианом лицом к лицу и жил в одной комнате с Паулем Клее. И точно так же, как его, лорда Редклифа, принадлежность к династии обязывает все британское общество, более того, всю империю, верную британской короне, отдавать ему полагающийся почет, так в мире современного искусства следует отдавать почет ее властителям, и вовсе не внешний, а глубокий, как глубина самого искусства.С молодым лордом происходило то же, что и с простаками из народа, которые сумели пробиться в закрытое высшее общество. Неуверенные в себе, боясь оскандалиться, сделав неверный шаг, который вызовет насмешку и пренебрежение, они придерживались всеми силами того, что принято в этом высшем обществе. Лорд Редклиф, не боящийся низводить считающих себя идолами лордов, приближенных к королевскому дому, боялся обронить неверное слово в присутствии приближенных к короне искусства, столь им обожаемого, и этим ничем не отличался от всех этих посредственностей в искусстве, профессиональных критиков, что с обожанием возводят очи к мафии, овладевшей властью над ними.
Голос лорда, доносящийся из-за колонны, не давал Габриэлю покоя, ради которого он пришел сюда, чтобы, созерцая Сионскую гору, отключиться от всего внешнего, в попытке сосредоточиться в собственной глубине, нащупать скрытую в ней колею. Но голос лорда и смех Ориты еще более отдаляли его от этого, заставляя невольно прислушиваться к их беседе. Встать и выйти он боялся, ибо Орита тотчас его заметит, бросится к нему, и не будет у него сил отказаться от ее требований куда-то идти, где-то есть, что еще более усилит его злость и презрение к самому себе. Следовало продолжать прятаться в кресле в ожидании благоприятного момента, чтобы незаметно для них ускользнуть. Голосом, доносящимся издалека, лорд явно повторял постулаты и понятия Макса, расписывая Орите принципы кубизма, абстракционизма, которые он старался втолковать в чье-то примитивное сознание. Безудержный смех Ориты сопровождал каждую неожиданную реакцию того примитива, столь далекого от современности: «Почему художник так издевается над этой несчастной женщиной? Смотри, как он ее не раздел, а разделал: тело ее, лицо, руки, все члены раздавлены. Словно по ним прошелся трактор. Это ужасно! Как можно выдержать такую жестокость?»
Габриэль улыбнулся и стал более внимательно прислушиваться к реакциям неизвестного примитивного, по словам лорда, существа, до такой степени лишенного современного понимания искусства: «Ну, почему мы должны разбивать формы?» В этот миг, вжавшись еще более в кресло, Габриэль понял, что речь идет о женщине, совсем сбитой с толку в тот момент, когда гид в лице молодого лорда-аристократа добрался до объяснения абстракционизма: «Какая же форма у искусства, отвергающего формы?» Да это же речь идет о Белле, молнией мелькнуло в голове Габриэля. Редклиф описывает свое посещение отдела прикладного искусства художественной школы «Бецалель», после которого он провел некоторое время в обществе работающей там Беллы. Сколько времени и почему вдруг он уединился с ней, чтобы объяснить основы модернистского искусства этой «глупой маленькой гусыне», как, несомненно, назвала ее ему Орита перед тем, как их познакомить, трудно было понять. И в каком точно месте он показывал ей репродукции. И что это вдруг он решил, как говорится, «метать бисер перед свиньями», посвятить время этой глупышке, которая не только ничего не смыслит в искусстве, но и не понимает, какую невероятную честь оказал ей отпрыск британских аристократов? Особа, приближенная к королевской семье? Не осознает, кто к ней снизошел, чтобы вознести ее на свои высоты. Чего это вдруг для него эта встреча столь важна, что он опять и опять повторяет ее детали? Особенно то, что касается разницы между фотографией и художественным полотном, фотографией, которая сильно потеснила искусство живописи. Или за этим скрывается нечто более глубокое, что лорд пытается скрыть от Ориты, а может, и от самого себя? Осторожными движениями Габриэль извлек из кармана носовой платок, чтоб стереть выступивший на лбу пот в связи с подозрениями, у которых не было никакого основания.
Туристы-итальянцы шумно заполнили холл, и Габриэль решил рвануть в их сторону и, затерявшись среди них, выскользнуть наружу. И почему вызвал у Ориты такой взрыв смеха вопрос Беллы: «Скажите, фотоаппарат видит картину, которую снимает?» – думал Габриэль, надеясь под прикрытием ее хохота скрыться.
– А вот и Габриэль! – воскликнула она, мгновенно подскочила к нему, подхватив его под локоть, чтобы потянуть в сторону лорда. Понятно было, что с его приближением, лорд найдет вежливый предлог оставить их вдвоем, чего Габриэлю ужасно не хотелось. И он нашел в себе силы отказаться от этой привилегии, помахал им рукой, качнул головой в знак того, что очень торопится, и вышел из гостиницы.
Все это время, которое он провел, вжавшись в кресло, преподнесло ему неожиданное – образ Беллы словно бы в кривом зеркале, ее наивность и изумление, которое странным образом вернуло его на потерянную за эти пустые часы колею. Хотя некий блеск тех минут в кафе с Беллой поблек, подернулся туманом, который не рассасывался с закатом солнца, когда, прошатавшись по городу, Габриэль вернулся к кафе «Канкан», зная, что в эти часы Белла обычно приходит помочь мужу, и надеясь, что явление ее лица вновь вернет блеск тех минут. Но, уже коснувшись двери, он заметил внутри Срулика, сидящего за столиком и читающего газету. Обернулся и вновь пошел вниз по склону. Вообще при виде Срулика сердце его наполнялось чувством жалости, особенно после того, что случилось у него с Оритой, и Габриэль про себя радовался, что это не случилось с ним, что он не «заболел» любовью. В этом было и что-то недоброе по отношению к товарищу, и это мучило, и гнало его опять в сторону гостиницы «Царь Давид», куда ему явно не хотелось заходить. Он миновал гостиницу и ноги понесли его к спуску за ней, в сторону квартала Монтефиори, который еще называли «жилищем безмятежных». Он продолжал спускаться еще ниже, в долину Иегошуафата и Геенны, к руслу, по которому эти две долины раскрывались в сторону долины Привидений. Его воистину радовало, что он сумел победить себя, не искать ее в школе в «Бецалеле», не войти в кафе, чтобы вести пустую болтовню, бросая украдкой взгляды на двери, в надежде увидеть Беллу, сумел уклониться от всех возможных встреч, уединиться в этом священном, дорогом ему с детства месте.