Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Сонет с неправильной рифмовкой. Рассказы
Шрифт:

С рождения живя в Москве, он был до смешного равнодушен к столичным достопримечательностям, машинально передвигаясь между домом и школой, домом и институтом, домом и работой: лишь очень редко ему случалось, вырвавшись по редкой надобности за пределы обычных своих маршрутов, вдруг залюбоваться каким-нибудь игрушечного вида храмом, со всех сторон окруженным, как крестоносец мамелюками, подступающими многоэтажками. В музеях же он после школьных экскурсий и нескольких неловких свиданий ранней юности (его провинциальная подружка, чтившая конвенансы, любила таскать его по мемориаль-ным квартирам отставных знаменитостей вроде художника Мафлыгина) не бывал, кажется, ни разу. Почему-то для эксперимента он выбрал Зоологический — вряд ли полагая, что случившееся с ним чудо правильно изучать между других свидетельств Божьего величия, а скорее по школьной памяти: запомнились безлюдные залы с навощенным паркетом, чучело кабана с наркотическим блеском глаз и чей-то исполинский скелет, выглядевший в окружении шерстистых товарищей по несчастью, как нагой среди одетых.

Как это обычно бывает с детскими воспоминаниями, реальность никак не могла приникнуть к ним без зазора: другими помнились и лестница, и экспозиция, и даже сами чучела, хотя, казалось, за ничтожные по историческим меркам два десятилетия ничего с ними произойти не могло. Зато чаемое уединение

действительно досталось без труда: в десять утра в музее не было никого, кроме смотрительниц. Умом Рудковский понимал, что выглядит довольно нетипично, чтобы не сказать подозрительно, словно мужчина, пришедший без спутников на утренний спектакль в кукольном театре, но трудно было, даже обладая игривым складом ума, придумать злодеяние, которое он мог бы в окружении чучел совершить — разве что похитить одно из них. Впрочем, чтобы избыть неловкость, он мигом придумал себе легенду: дескать, провинциальный учитель зоологии, задумав организовать в школе маленький музей родного края, хочет набраться опыта в лучшем из возможных образцов для подражания. Выдумка эта не выдержала бы первых же вопросов гипотетического собеседника: в биологии он был поверхностен, провинции не знал, с учительским бытом был незнаком, а детей не любил, — но, как любая смутная фантазия, она успокоила его и добавила ему уверенности. Тем более что из-за стеклянных витрин с тиграми (один из них, привстав на задние лапы, жестикулировал передними, как будто показывая зрителю дорогу) донесся поток вполне отчетливых мыслей — настолько членораздельных, что Рудковский даже принял их сперва за живую речь. «Урсус маритимус — на месте», — говорил юный девичий голос. «Пантера пардус — присутствует, две штуки», — продолжал он. Выглянув из-за витрины с тигром, Рудковский обнаружил типичную старушонку-смотрительницу, представительницу милого русского типажа, почти неизвестного за пределами отечества, а постепенно вымирающего и у нас: всегда и по любому поводу готовые к сваре с посетителем, подозревающие всех и каждого в стремлении нанести урон драгоценным экспонатам, привыкшие, словно снайпер в засаде, проводить часы и годы в настороженной праздности, эти пожилые дамы будто вылуплялись из каких-то особенных куколок и, минуя детство, отрочество и юность, выходили на работу сразу уже в сущем виде. «Пантера тигрис в порядке, оба экземпляра», — проговорила она прямо ему в лицо и только теперь с опозданием он понял, что губы ее не шевелятся. «Хомо сапиенс, довольно потасканный, для экспозиции не годится, — продолжала старушка, поводив по нему взглядом и медленно поворачиваясь. — Вот ведь принес черт этакую дылду с утра пораньше». «Дылда» эта почему-то была Рудковскому особенно обидна, тем более что росту он был не сказать чтобы особенно высокого — лишь немного выше среднего. Несмотря на это финальное огорчение, эксперимент можно было считать удавшимся: действительно, отсутствие поблизости других сапиенсов, если пользоваться старушкиной терминологией, делало чужие мысли гораздо более отчетливыми.

Но применить свой дар в практическом смысле, то есть в карточной игре, он все-таки не смел. Для себя он объяснял это нежеланием профанировать доставшуюся ему способность, словно высшие силы, вручившие ее, могли обидеться за то, что он посмеет поправить с ее помощью свои финансовые дела: как не в меру заботливый отец, преподнесший малолетнему отпрыску микроскоп, был бы уязвлен, заметив, что чадо колет им орехи. На самом деле Рудковский, с обычной своей трусоватой косностью, просто побаивался: азартные игры в России были под запретом, так что следовало бы или лететь в другую страну или искать какие-то ходы к таинственному миру подпольных клубов, которые он смутно представлял по американскому кино: красотки в широкополых шляпах, чернокожие громилы с бульдожьими лицами и пудовыми кулаками, самоуверенные мужчины в смокингах. Для человека, которому любое отступление от рутинных траекторий давалось болезненным напряжением нервов, оба эти пути были нестерпимыми: самолетов он не любил и боялся (да и не было гарантии, что иноязычные мысли останутся для него той же открытой книгой, как и отечественные) и никаких знакомств в криминальной или близкой к ней среде не имел — и пробивалась где-то на краю его сознания, как ручеек в лесу, мыслишка-подозрение: а что если за покерным столом напротив него окажется человек с той же, как говорили в обзорах компьютерных игр, суперспособностью. Этот маловероятный, но все-таки не полностью невозможный казус грозил двойной бедой — и проигрышем (а из тех же фильмов он хорошо знал, что бывает с задолжавшими в карты), и болезненным ударом по самолюбию.

При этом обретенная, но неиспользуемая способность угнетала его — как чемпион-лыжеборец изнывал бы в пустыне. Он подслушивал попутчиков и сослуживцев; любил, приноровив свой широкий шаг к походке какой-нибудь следующей в попутном направлении пары, сравнить их внешний разговор с потоком обоюдных мыслей; иногда просыпался среди ночи от кошмара, привидевшегося соседу, чье изголовье было в полуметре от его собственного, хоть и отделенное двадцатисантиметровой бетонной стенкой, — и все это проходило по разряду невольных развлечений, как будто кто-то обещал ему в будущем настоящее дело.

Между тем кое-что действительно должно было поменяться: в один сентябрьский день начальство вызвало его к себе и сообщило (сперва отрывистыми мыслями, а после и членораздельно), что Рудковский командируется на месяц в Санкт-Петербург (который начальство, будучи заскорузлым советским старичком, именовало Ленинградом) ради обучения местных сотрудников тому-то и тому-то. Смысла в этом было немного, поскольку любое обучение сколь угодно крупной аудитории Рудковский мог бы провести, не вставая с рабочего места, но начальство, даром что руководило большим компьютерным подразделением еще более крупного холдинга, было человеком старомодным, ценящим еще с прежних времен всю немудрящую командировочную мифологию, и всех этих модных штучек не признавало: начальство любило орать в телефонную трубку, апоплексически отирая благородные черты настоящим свежим клетчатым платком, и вообще представляло собой настолько цельную карикатуру на замшелого начальника, что казалось ненастоящим.

Слух о предстоящей командировке быстро разошелся среди коллег: замечательно, что иные манеры и обычаи, казавшиеся хрупким и невольным порождением своего времени, легко проскользнули в замочную скважину истории, тогда как окружавшие их и казавшиеся незыблемыми декорации рассыпались в прах. Так, поездка по казенной надобности в другой город, несмотря на упростившиеся обстоятельства, до сих пор была окутана особенным романтическим флером — сквозь гул поднявшихся мыслей Рудковский различил и нотки зависти, и вкус возбуждения, и какое-то сочувственное предвкушение якобы предстоящих ему наслаждений, словно собирался он не в продуваемый холодными ветрами северный город, а как минимум на Лазурный

Берег. На вербальном же уровне, помимо общих пожеланий счастливого пути, он получил лишь многословное напутствие Думинской, призывавшей его не просто приглядывать за ее, вероятно, отбившимся от рук мужем, но и по возможности расставить ему ловушку, чтобы посмотреть, как он себя поведет, когда его монашеская убежденность подвергнется испытанию. Рудковский хотел было спросить, не стоит ли ему предложить г-ну Думинскому прошвырнуться в публичный дом, чтобы пронаблюдать за его реакцией, но, поскольку внятная речь его собеседницы сопровождалась внутренними, но слышными ему басовитыми всхлипами и ахами, он удержался, пожалев ее, а может быть, и робея возможных осложнений.

Остромордый поезд с красными злыми глазками равнодушно принял Рудковского в свое плюшевое нутро и столь же бесстрастно выплюнул его, хоть и немного утомленного безмолвными монологами попутчиков, четыре часа спустя на петербургскую платформу, которая была бы неотличима от московской, если бы не ряды встречающих с однотипными табличками «прогулки по крышам»: словно бы с поездом следовала делегация котов и кошек. Проведя на диво спокойную ночь в гостинице (вероятно, из-за межсезонья соседние номера стояли пустыми, обеспечивая блаженную чистоту ментального эфира), свежевыбритый и чрезвычайно довольный жизнью Рудковский отправился разыскивать местный филиал своей фирмы. Даже при наличии полного адреса и электронной карты в телефоне это оказалось делом непростым — искомый флигелек спрятался в пазухе одного из бывших правительственных зданий, да так удачно, что подобраться к нему могла лишь птица небесная, не знающая преград: с одной стороны квартала Рудковский мог видеть его сквозь массивную кованую решетку, с другой — дорогу преграждала тяжелая железная дверь, не имевшая ни глазка, ни звонка, ни, что совсем уж было странно, даже отверстия для ключа, — и только через полчаса поисков он сообразил, что нужно войти в обычный, как бы жилой на вид, подъезд низкорослого желтого домика и, пройдя его насквозь, выйти во двор. Отчего-то мысль позвонить местному коллеге (телефон у него был) и затребовать инструкций, а то и провожатого, была ему неприятна — может быть, он боялся насмешек, а может быть, просто хотел продлить ощущение чистого одиночества, так редко ему достающегося в сменившихся обстоятельствах.

Флигелек был толстостенный, приземистый, словно отчасти вросший в землю, как былинный богатырь, какой-нибудь Чурила Пленкович: верно, в прежние времена здесь была барская кухня, или прозекторская, или что-то еще, для чего теперь даже нет названия — какой-нибудь склад чресседельников или лавка, где торговали онучами. Рядом с дверью имелись табличка, звонок и немигающий рыбий глаз видеокамеры; Рудковский позвонил и назвался: в интеркоме захрипело, в двери щелкнуло, и он вошел внутрь.

Здешняя офисная планировка почти полностью повторяла московскую, даром что сам главный зал был поменьше, но зато обладал комплектом хоть и подслеповатых и глубоко утопленных в стенах, но все-таки настоящих окон, сквозь частые переплеты которых лился мутный свет; в московской бывшей фабрике окон не было вовсе. Кроме того, на дальней от входа стене висели неправдоподобно огромные раскидистые оленьи рога, оставшиеся, вероятно, от позапрошлых хозяев (и, как мельком подумалось Рудковскому, подсознательно намекавшие на небезосновательность опасений ревнивой сослуживицы). Впрочем, секундные эти впечатления были сметены валом мыслей, разом им услышанных: из-за скудности внешних событий появление его произвело несоразмерный эффект. В поднявшемся внутреннем шуме, особенно чувствительном на фоне деловитого внешнего безмолвия, трудно было разобрать отдельные голоса — одновременно говорилось «московский», «уволит», «сейчас расскажут про Никодима», «слава богу, не опоздал сегодня, а то вышло бы дельце», «однако вырядился», «запоет Маркович, запоет», «накладные просадил на спирограф», — и вдруг на этом фоне прозвучал как будто раздавшийся въяве, чистый женский голос: «ох, какой красавец… неужели к нам?» Рудковский, не сбиваясь с шагу, поискал глазами, кто бы это мог подумать, не нашел, все-таки споткнулся на какой-то вспухшей сквозь паркет поперечной балке, а за дальним начальственным столом поднимался уже начальник филиала, издалека протягивая ему как бы удлинявшуюся руку со сверкнувшей на манжете бриллиантовой сле-зой запонки.

В ближайшие дни, впрочем, владелица голоса нашлась сама собой: выяснилось, что посещение лекций, которые должен был читать здесь Рудковский, забыли сделать обязательными, так что ходили на них четыре-пять человек: юный карьерист, честно следовавший инструкциям из книги некоего Натаниэля Гирша «Делаясь боссом вмиг»; похожий на увядшую обезьяну старичок, явно мающийся бездельем и старавшийся подольше задержаться на работе; типичный петербуржец по фамилии Вильде — телепень в роговых очках и розовой рубашке, носивший с собой маленькую клетку с ручной канарейкой (порой он приводил с собою близнеца или раздваивался, причем дублировалась и канарейка), — и светловолосая, коротко стриженная, одетая во все черное миниатюрная бледная Дарья Адольфовна Тихоцкая («можно просто Даша»).

Все зерна компьютерной мудрости, которые Рудковский старательно сеял в эту неплодородную почву, немедленно чахли не взойдя: карьерист ел его глазами, не понимая, кажется, ни аза, старичок тихо задремывал, пригревшись, канареечный мужик тянул про себя какие-то псалмы на неизвестном языке, а вот Даша, напротив, думала про себя коротко и ясно, но ее громко звучавшие мысли заставляли Рудковского ежиться и запинаться — столь далеки они были от языков программирования. Иногда она обсуждала сама с собой костюм, в который стоило бы переодеть Рудковского, чтобы выгодно оттенить его внешность, иногда восхищалась какой-нибудь деталью его внешности, вроде крыльев носа или таинственного «козелка», который пришлось, прервав лекцию, срочно смотреть в словаре, а порой просто погружалась в какие-то отрывистые мечтания, в которых Петру Константиновичу отводилась центральная роль. Неудивительно, что на четвертый вечер он пригласил ее на свидание.

Заранее просчитанной неловкости с его стороны не вышло: ее чистый, чуть хрипловатый голос, которым она выговаривала слова так тщательно, словно работала на радио, почти заглушал ее же собственные мысли — и к концу вечера замерзший, размякший и взволнованный Рудковский понял, что в ментальном смысле он почти оглох. Почтительно распрощавшись с Дашей у ее парадного (она жила в одном из дальних закоулков Петроградской стороны, в старинном доходном доме, и над чудом уцелевшей тяжелой входной дверью светился, мигая, старинный витраж, изображающий встающее солнце цвета яичного желтка) и шагая в гостиницу по безлюдным улицам, он прислушивался к ватной тишине, одновременно ликуя и сокрушаясь по утраченному дару. Ближайшие дни показали, что телепатические способности не полностью оставили его: они накатывали волнами, то в полной мере возвращаясь (отчего иногда, особенно в автобусе или трамвае, ему хотелось заткнуть уши), то опять снижаясь до нуля, причем последнее обычно происходило в присутствии его новой подруги.

Поделиться с друзьями: