Сорок третий номер…
Шрифт:
– И в партком, – невозмутимо добавила Софья Голота. – Я расскажу, как учителя, вместо того чтобы учить детей, ходят к ним домой в отсутствие родителей с единственной целью: столоваться.
– Какая низость!.. – выдохнула Тамара Петровна.
Она хотела еще что-то добавить, но лишь тряхнула головой, всхлипнула и бросилась вон.
– Скатертью дорога! – крикнула ей вслед Софья Голота.
Андрей с ужасом ждал, что сейчас на него обрушится материнский гнев. Он сидел на кровати, втянув голову в плечи и отирая ладонями коленки. Но мать не проронила ни слова. Она неторопливо почистила картошку, высыпала ее в кастрюлю и удалилась на кухню. Мальчик
Мать появилась в комнате, держа перед собой тяжелую кастрюлю, из которой валил пар. Сегодня на обед вареная картошка. Без масла и даже без соли. Но все равно – нет ничего вкуснее на свете! Андрей поспешно вернулся на место. Он сел на кровать, теребя в руках майку и с виноватым видом наблюдая за матерью.
– Ты зачем разделся? – хмуро спросила она.
– Я… – Андрей пожал плечами. – Просто…
– Хочешь показать, какой ты и-сто-щен-ный? – Софья передразнила учительницу.
– Нет, – мальчик покрутил головой. – Говорю же: просто так…
– Ты голодный? – задала она совсем простой и, кажется, вполне обыденный вопрос.
Андрей промолчал.
– Я спрашиваю, – повысила голос мать, – ты голодный?! Хочешь есть?
– Да. – Он опустил голову.
Софья Голота на секунду задумалась, а потом резюмировала с какой-то пустой отрешенностью:
– Ты всегда хочешь есть… Ты всегда голодный… – Мать сделала шаг к кровати. – Ну так ешь!!!.. – И она опрокинула кастрюлю на сына.
Раскаленный поток еще минуту назад кипевшей воды с дымящимися клубнями разваренного картофеля обрушился мальчику на плечи. И все погасло.
Голота в который раз выловил ложкой холодную картофелину из алюминиевой миски и уставился на нее в глубокой тоске. Он не может заставить себя поесть. Даже самую малость. «Ты довел себя до голодного обморока!» – картинка двадцатилетней давности дрожала перед его невидящим взором.
– А зачем мне сейчас силы? – спросил он себя вслух и снова выронил ложку.
Через минуту послышался металлический скрип: надзиратель оглядел камеру в дверной глазок, отпер окно раздачи и откинул полку.
– Закончить прием пищи!
Голота тяжело поднялся из-за стола, доплелся до двери и вернул раздатчику миску с нетронутой похлебкой. Работник кухни – молодой парнишка из числа заключенных – вылил содержимое миски обратно в бидон и пробормотал скорее сочувственно, чем иронично:
– От голода или от пули зажмуриться – все едино. Разница лишь в том, что от голода – дольше и мучительнее…
– Пасть закрой! – приказал надзиратель.
И окно раздачи захлопнулось.
Андрей вернулся на шконку.
«Действительно, какая разница, что оборвет твою жизнь, если ей остались даже не дни – часы? – Он устало прислонился спиной к стене. – Времени больше нет ни на что. Ни на то, чтобы исправить эту самую жизнь, ни даже на то, чтобы вспомнить ее в подробностях. В тех самых картинках детства…»
Голота провел рукой по жесткому, набитому соломой матрацу, и ему почудилось, что под ладонью катаются засохшие хлебные крошки. Он тряхнул головой, отгоняя наваждение. Оно – тоже из детства. Хлеб в кровати – это знак прозрения и бессилия, разгадки страхов, невзгод и начала нового страдания.
Страдания одиночества…Он все-таки выжил и в тот раз. Истощенный, обессиленный детский организм, несмотря ни на что, чудесным образом оправился от болевого шока.
Андрей очнулся в больнице. Он попытался пошевелиться и обнаружил, что спеленат бинтами. Руки, плечи, грудь, живот и колени горели огнем, и было очень трудно дышать. Лежа неподвижно, он мог разглядеть лишь серую сеточку вентиляции под самым потолком, и долго смотрел на нее, а из глаз катились слезы. Большие, как бусины, которыми бабушка когда-то расшивала подушки. Они щекотали щеку и тонули в складках тугого бинта и податливой мякоти подушки.
В день выписки за ним пришел милиционер.
– Ну что, бродяга? – нарочито весело поинтересовался он. – Откормился на больничных харчах? – И, подмигнув, добавил: – Это тебе не мамкиной похлебкой перебиваться!
Дома Андрея ждала тетка, приехавшая из Петрозаводска. Она доводилась матери двоюродной сестрой и была чуть ли не единственной родственницей, которую удалось разыскать.
– Знакомься, – милиционер легонько подтолкнул мальчика в спину. – Это твоя тетя – Татьяна Михайловна. Отныне ты будешь жить у нее.
Андрей смутно помнил «тетю Таню». Однажды она уже приезжала в Ленинград и гостила у них пару дней. Эта грузная, неопрятно одетая женщина с вечно влажными глазами, широким бесформенным носом и тяжелым подбородком умудрилась ни разу не повздорить ни с матерью Андрея, ни с соседями по коммуналке. Несмотря на кажущуюся строгость и даже мрачность, она была добра к окружающим, спокойна и рассудительна.
– Здравствуй, дружок, – тетя Таня протянула Голоте широкую, по-мужски грубоватую ладонь. – Собирайся, поедем в Петрозаводск.
– А где… – Андрей обвел взглядом комнату. – А где мама?
Милиционер шумно отодвинул стул, сел на него, снял фуражку и с деланным сожалением вздохнул:
– Она… это… заболела.
Только сейчас Андрей заметил, что на кровати матери нет ни одеяла, ни подушек. Остался один матрац, застеленный простыней.
– Заболела?.. – Голота неуверенно приблизился к кровати. – А что с ней?
– Это такой недуг… – начал милиционер.
– Она в сумасшедшем доме! – отрезала тетя Таня и, бросив короткий взгляд на стушевавшегося участкового, закончила: – Хорошо, что не в тюрьме.
– Да уж… – подтвердил тот и надел фуражку.
У Андрея подкосились колени, и он сел на кровать. Мысли завертелись в голове шумным, путаным роем. «Мама заболела… Она в сумасшедшем доме… Она ненормальная… Вот оно что!.. Она никогда никому не желала зла! Она просто больна! И несчастна! Бедная моя мамочка…»
Слезы опять покатились из глаз, и Андрей даже не пытался их сдерживать. Он сидел неподвижно на материнской кровати, опустив голову и лишь иногда вздрагивая от безутешных всхлипываний. Ладонь вдруг нащупала что-то твердое и мелкое, рассыпанное на матрасе под натянутой простыней. Путано соображая, зачем он это делает, Голота встал, откинул простыню и собрал пальцами… засохшие хлебные крошки. Он удивленно подержал их на ладони, вытер рукавом слезы и вдруг решительным движением откинул и матрац. Открывшаяся глазам картина потрясла его настолько, что он вмиг перестал всхлипывать и открыл рот. Все днище кроватной рамы аккуратно, словно кирпичами, было выложено буханками ржаного хлеба. Все эти годы мать спала на нем, оберегая от любых посягательств. Как скупой рыцарь.