Сорок утренников (сборник)
Шрифт:
Как в конце зимы бывает день, когда среди снега вдруг потянет весной, так зимой сорок третьего года ощутимо запахло Победой. В январе сорок четвертого надежда превратилась в уверенность. Весной в Приволжске все жители, как по команде, сняли с окон затемнения; к празднику Первомая горсовет распорядился покрасить фасады домов, выходящих на площадь, и центральные улицы, в киосках торговали настоящим мороженым на сахарине; открылись многие техникумы и училища, в том числе музыкальное. Город принимал довоенный вид.
Концертная бригада Ордынцевой продолжала существовать— она обслуживала теперь колхозы, лесоучастки и детские сады — но Киры в бригаде больше не было.
Солнечным майским утром
Для Киры ожидание вестей от Бориса стало особенно мучительным. Домой вернулись все, кому положено было вернуться судьбой, и даже кое-кто, воскресший из мертвых. Возвращались уцелевшие узники Бухенвальда, Майданека, Освенцима. Кира расспрашивала их особенно настойчиво. Чтобы людям было легче вспоминать, она носила с собой фотографию Бориса. Бывшие узники добросовестно вглядывались в бледный любительский снимок и, покачав головой, отходили. Некоторые, жалея Киру, отвечали неопределенно: «Кажется, был такой. Куда отправили? А кто его знает! Может, бежал. Да, точно: бежал из лагеря. Ждите, надейтесь…» И она ждала, и надеялась, и хваталась за каждые такие вести, пока не поняла, что ее жалеют, и тогда расспрашивать бывших узников перестала.
Зоя Александровна первая посоветовала ей забыть Пальнова и обзавестись семьей. Ей самой не было еще и сорока, и она не хотела оставаться одинокой. Незадолго до этого разговора к Ордынцевым зашел старый знакомый отца, тоже музыкант, а теперь морской офицер. Он приехал в краткосрочный отпуск. Зоя Александровна приняла его как старого знакомого, но затем между ними завязалась переписка. Вскоре она получила письмо, в котором старый знакомый признавался в любви и просил стать его женой. Поколебавшись немного и вволю поплакав, Зоя Александровна собралась и уехала, обещая вернуться сразу же после оформления брака и забрать дочь к себе.
Надо сказать, что слово свое она сдержала — приехала в Приволжск, но, забрав кое-какие вещи, уехала обратно, распростившись с дочерью на этот раз окончательно. Ехать с ней Кира отказалась.
Уезжая, Зоя Александровна устроила Киру на свое место в швейное ателье. Гимнастерок здесь больше не шили, на манекены напяливали бостоновые костюмы и платья из трофейного панбархата. Из «маспошива» осталась только одна номенклатура — белье для военных госпиталей, Кира попросила, чтобы ей дали именно эту работу. Заведующая удивленно взметнула выщипанные брови: на «маспошиве» швеи зарабатывали мало.
Однажды утром, торопясь на работу, Кира случайно толкнула на тротуаре какого-то старика. Извинившись, хотела пробежать мимо, но он сам остановил ее, поймав за рукав. Это был преподаватель музыки Зелинский, сильно постаревший, сгорбленный и седой. Кира знала, что во время войны он потерял четырех сыновей, два из которых погибли в фашистских концлагерях.
— Вот ты какой стала! — говорил Зелинский, разглядывая ее сквозь толстые стекла пенсне. — А мы все стареем, стареем… Ну как музыкальные успехи? — он взял ее руку в свою, совсем как пятнадцать лет назад. И, конечно, сразу все понял. — Да, да… Сколько хорошего пропало из-за этой проклятой войны, каких человеческих ценностей не досчитаемся!
— Что вы! — Кира засмеялась. — Музыка ничего не потеряла от того, что я ей изменила. Зато сейчас я умею делать все: шить, стирать, штопать, сажать картошку… Приходите ко мне в гости, я вас накормлю
отличной картошкой!Она разговаривала с ним не как с учителем, а как с добрым, слабым стариком. Однако он все-таки оставался ее учителем. Вежливо поблагодарив за картошку, неожиданно сказал:
— Вот что, голубушка, извольте прийти в училище завтра. Ах да, вы работаете… Тогда скажите, в какой день вам это будет удобно. Завтра в шесть вечера? Отлично. Жду вас в четвертой аудитории. А теперь ступайте, ступайте. Вам могут объявить выговор.
И ушел, непохожий на прежнего, но оставшийся неизменным в главном.
На следующий день было воскресенье. Кажется, они оба забыли об этом. Она очень боялась опоздать и пришла в училище на полчаса раньше. И только тут вспомнила: учитель назначил встречу в четвертой аудитории, а она находится— по крайней мере, находилась раньше — на пятом этаже. Зелинский же из-за больного сердца никогда не поднимался выше третьего… Может быть, номера аудиторий изменены?
Она вошла в вестибюль, хотела по привычке поправить прическу перед зеркалом, но не обнаружила его на прежнем месте — вместо зеркала стоял вделанный в стену несгораемый шкаф. На дверях висели таблички с устрашающими надписями: «Посторонним вход воспрещен!», «Вход только по пропускам». В здании музыкального училища поочередно размещались: детский дом, госпиталь, снова детский дом и вот теперь какое-то учреждение. Музыкальному училищу оно оставило один пятый этаж.
Кира пошла по лестнице наверх и тут, между третьим и четвертым этажом, увидела Зелинского. Медленно переставляя ноги, старый учитель поднимался на пятый этаж. Она подбежала, хотела помочь, но он рассердился, замахал руками, уронил палку. Она поднялась одна и сразу же увидела рояль. Тот самый, беккеровский, с поцарапанной крышкой и чернильным муаром на клавишах. Рояль, воспитавший не одно поколение музыкантов и готовый, как старая деревенская нянька, воспитать еще столько же.
Кира села и взяла первые аккорды. Чистый, радостный звук метнулся вверх, ударился о потолок, о медную люстру и обрушился вниз, на черную лакированную поверхность, рассыпавшись сотнями серебряных колокольчиков самого чистого звучания. Кира радостно засмеялась. Кажется, впервые в жизни она воспринимала звуки со стороны, как бы из зрительного зала, не связывая никак движения своих пальцев с появляющимися звуками. Это было странно, но скоро прошло. Кира взглянула в окно. Ветки тополя там больше не было, как не было и самого тополя: во время войны его распилили на дрова, но небо было все то же — голубое-голубое, и по нему плыли такие же точно, легкие, как пух, облака…
Должно быть, учитель поднимался по лестнице очень долго. Забыв о нем, Кира играла все подряд. Все, что могла вспомнить, даже то, что раньше не любила, чувствуя, как с каждым аккордом все глубже погружается в волшебный океан звуков. Она чем-то напоминала себе путника, который после долгого пути по пустыне нашел наконец желанный родник. И она пила из этого родника, черпая пригоршнями, захлебываясь от восторга и от еще большей жажды, ибо этот ручей не мог ее насытить…
Опомнилась она от крика и не сразу поняла, что это кричит Зелинский.
— Что это? Что?! — кричал он. — Что я слышу? Вы ли это, Ордынцева? Куда девался ваш природный дар чувствовать музыку? Вы не пианистка, вы — барабанщица! Вы не только перезабыли все, чему вас учили, но не хотите даже хорошенько подумать! Почему вы форсируете звук, когда сама природа этой музыки требует пианиссимо? А эта дикая манера бить по клавишам! Нет, это не вы, Ордынцева! — и далее в том же духе. Кира была раздавлена, разбита, уничтожена. Самое страшное то, что ей казалось, будто еще никогда она не играла так хорошо. Значит ли это, что в ней навсегда умер настоящий музыкант?