Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Совершенные лжесвидетельства
Шрифт:

— Я хочу жить в том мире, где выставлен этот светлейшей кисти лес… Дело, конечно, в свете, начинающемся снизу, из-под стволов. Когда ты гнусно обрушил меня в снег, ты бросил меня — в средоточие света… — и Кук все еще брезгливо сбивает с себя налипшие снежные хлопья. — Как-то в редакции обсуждались мои скромные творения. И один престарелый поэт рекомендовал меня к публикации горячо, но враждебно: мне чуждо все, что вы пишете, говорил он, я и вообразить не мог, что можно видеть — так, что можно существовать — в таком мире… А через месяц я узнал, что несчастный старик спешно покинул земные пределы… — и средний Кук страдальчески морщится. — Так в чьем мире, спрашиваю я, нельзя существовать? В моем — или в его?! Можно смеяться…

Георгий понимающе похлопывает его по спине.

— Но кто же более всего с Натальей Павловной смеялся? — вопрошает он. — Не

угадать вам… Почему ж? Муж? Как не так! Совсем не муж… — и шепотом: — Он очень этим оскорблялся, он говорил, что граф — дурак… — и между делом лепит крупный снежок. — Лови, Кук, небезынтересный вариант, догнавший меня за чтением поджарого нобелевца! — здесь длинный и меткий полет снежка.

Он продувает не корнет, но «Беломор», а может, корнет размножен и рассеян — в медных витках и раструбах сосновых лап…

— Герой романа, разумеется, автобиографичен — писатель, как и ты, — говорит он. — Коротает нескромные вечера — на знакомых и так себе хазах американского Вавилона. И на каждой хазе — к изумлению собственному или нашему — находит своих горячих почитателей. Которые, узрев любимого автора, бросаются к телу и оповещают последнее наперебой, что читали и этот его роман… пересказ романа и восторженные хвалы, и тот роман… пересказ — другого романа и кое-какие критические заметы, очень благожелательные… А в новом рауте третьи и седьмые поклонники читали третьи и седьмые его опусы — вновь захлебывающийся пересказ… Так все собрание сочинений экономно помещается в одном томе.

— Почему ты читаешь «Графа Нулина»! — спрашиваю я.

— Есть множество странных, необъяснимых вещей… — говорит он.

И оглядывается, карусель солнца и лесных теней по лицу.

— Какая божественная гармония весны! Полдень ангелов… Сегодня я должен умереть! Отличный финал! В этот день, когда мне вдруг показалось, что все — слишком шатко… что я не смогу не подпортить общественный порядок… что я люблю слишком много женщин… По совокупности. Но моя кончина будет житейски пошлой. Например: я простерт пьяным дебошем — на общежитском диване. Мне снится: я форсирую вешние воды, но, как красный комдив, способен доплыть лишь до середины большой весны… а Кук собирается с юной газелью в лес, он гладит галстук — и случайно роняет раскаленный утюг мне на голову. Достаточно ли пошловато, друзья мои? Может, лучше безвкусно излить на меня консоме? — и подозрительный взгляд в мою сторону. — Держу пари, ты присматриваешь мне — героическую гибель!

Он срывает с головы кроличий треух с проплешинами. Сцена из старого советского фильма. Ликующий крик любви к родине: эге-ге-ей! — и он швыряет треух в небеса, ввинчивает штопором плешивого фаворита — кролика черного двора, помятого в обожающих руках, и опять, оторвав от сердца, зашвыривает в высь… и вдруг — падает.

Мастерское падение — обрушение ниц в полный рост… И уже он недвижим, раскинув мертвые руки: он умер, умер раз и навсегда — от разрыва сердца… от того, что суровый мир прошел сквозь его живое и трепетное… Недокуренный «Беломор» между пальцами и недоросшие стебельки-метелки, голубиный росток дыма и белобрысые петушки травы… вот так: не докурив последней папиросы.

Я стою над ним и подсчитываю, скольких милейших мы лишились? Каких комедиантов! Непрозрачные слуги трагедии и безумия и примкнувшие к ним повеса и круглосуточный продавец сюжетов, столь же кругло — пьян, мастер художественной неправды и многопалый игрок на корнете с пистоном, и шагнувший из их толпы претендент — или самозванец — на королевские роли. Но теперь все от снега до травы, от альфы до омеги — простерты, больше — никого… Веселый из лицедеев в одиночку играет — нескромную гекатомбу, освободительную войну… Надорвавшись, нося в себе столько героев? Или так широк, что не пожалел и десятка — подчеркнуть павшими собственное величие? И упущенные короли гуляют инкогнито меж скорбящими, радея, чтобы слезы вышли — в трехлетние осадки… Соберутся ли снова в полном составе — представить единственного во многих мгновениях? Узнаю ли — истинного? Истина гуляет от одного к другому, главное, оказаться рядом — в нужную минуту! А развеявшиеся сюжеты… тоже, конечно, при нас, ибо круглосуточны… Но приближенная к зеркалу реализма — репетиция расставания навеки… Да не выйдут терпение и щедрость небес — и воскресят его… И продолжат легкий путь наш — сквозь лес восемьдесят пятого года… Пошли мне, Господь, и дальше — такого беспутного провожатого! Прошедшего мимо утренней пули и мимо смерти в лесу от разрыва сердца… Чтобы никогда не перейти с ним — этот зимний- весенний лес, никогда не дойти до последнего дерева»…

Развлечения и наслаждения восемьдесят пятого: мы в народном павильоне, сплющены во фрунт — пред стоячим столом,

на котором — многоглазое, заметенное усами блюдце креветок: свежо и остро пахнут морем… С нами вместе пенные шапки — компания тяжких, наполненных в автомате кружек. Пьем и услаждаемся — молча, молча, молча… Раздираем пальцами розовые панцири, добываем нежные белые комочки и снимаем с расклада земли — метко опускаем в себя… И перемещаемся в шашлычную, пьем вино. Это мы с воскресшим Георгием пьем, а у среднего Кука — среднее: кружка пива в день и о’ревуар, у вас многоточие, а у меня точка.

Мы сидим в шашлычной, между нами черная бутыль — между нами пунцовая от черных виноградников Алазанская долина, и мне кажется, что лицо его разбилось вдребезги, когда он упал. Но мог ли прохлаждаться в забвении — призванный будить, волновать и вести? Потому он спешил возвратить себя — нам и миру спустя не три дня тьмы, но — три минуты, и немедленно выбрал уцелевшее из потрошков травы. И теперь лик его воссоздан — из осколков, жгуты и банты, лик-реванш. Но улыбка посажена второпях и, пожалуй, несколько криво, и ничтожное и великое не совсем сплочены, а скорее — изгнали друг друга…

И хотя глаза воскресшего остаются — сквозными, в них вкраплено небо и встречаются две зари — и недурно придумано, небо если не свежо, так непреходяще… но сейчас это — глаза фарса, где актер Гениальный плачет по Прекрасной Пастушке, которую не смущает его гениальность. У него есть все! Там, за плечом, в пещере сцены — лучший реквизит от большого бутафора, а какие фосфорические пейзажи воспроизводят задник, старался заслуженный живописец — и внесены в каталоги! А как он произносил, сокрушал и миндальничал, как почти призывал к свержению законной власти! Но пока эта лучшая труппа зрителей восхищается его игрой и заслуженными холстами, классическая субретка крадется по чьим-то ногам на выход и несет свои прелести — пастуху с головою легче бараньей, но бурному телом… между прочим, сия баранья — и здесь, на стеклянной стене шашлычной… или плескаться и резвиться на завитых волной водах, лелеема белыми лилиями, какая разница? Предлинным языком своим он снимает с напудренных щек — плач и образ бегущей, о Прекрасная Пастушка, мой непышный разум назначил тебя — аллегорией жизни! Пора выложить жизнь на лопатки, а она бежит… Господи, как мне надоело сотрясать Театр высоким штилем! Я хочу вырваться из лучшей бутафории — в живое… молодое, молочное… и не говорить, а жить, но… как у возлюбленного вами поэта: и проплывет театрального капора пеной… Ну давайте разорвем севшие пейзажи, расстреляем их головой! Не обязательно — собственной. Умоляю, разрушим Театр, и отсидим свое — и выйдем на свободу! Хотите, я сам отсижу за вас все сроки? Ну, разумеется — условно, как в театре… Единственный вариант, патетически названный — судьбой? Безысходна одноплановость гения в одной роли… А театр — явление сложное, синтетическое… Кстати, еще вариант: храм муз или дом Артемиды… Как темпераментно горит синтетика!

Но быстрее стынет шашлык, что непоправимо — для текущей минуты, подхватившей нас золотой лодки, а как ты прожил минуту… И все лучшее, что есть во мне, я посвящаю — тарелке, там тучный дух пира и сладкий бараний тук, там всегда — вечная отрада…

— Нет, нет, нет! Гениально социально опасен… неблагонадежен, надрывный диссидент! — объявляет воскресший. Щелчок пальцами: не перейти ли нам теперь Кахетинскую долину? Он прохлопывает карманы — свои, и Кука, и мои. Он уже задумчив. — Всегда — под чекистским призором. Каждая минута — в протоколах слежки… Не выпущено ни движение! Жизнь в пятьсот томов. Кризис серединной цифры. И он является в ведомство и умоляет — выдать ему опись. Ну, ну, ваши малявы!.. Мысль, что где-то слежались — все чувственные подробности, которые он подзабыл… Ну, конечно, там отрицают и отметают. Объект рыдает… Послушайте, батенька, спрашивает рыдающего раздраженный сухой полковник, подвизающийся на тайне, а кто, собственно, мешал вам вести дневник? Исключительно ваша лень?.. Но поймите, я вел дневник, вел! — кричит он. — Но был слеп, я жил иллюзиями! А в ваших бумагах моя жизнь — объек-ти-ви-рована… Однако полковник сух: кто победил, тот и папа!..

Я совлекаю с шампура сочащиеся ломти мяса и распиливаю белейшим пластмассовым ножом, и пятнаю мелкие резцы его — кровавыми кляксами, и заботливо цепляю на вилку, тоже бывшую белейшую, и не забываю простреленный солью и ушедший в себя огурец, отпустив лишь ухо — внимать среднему Куку, средним его ответам, и поддакиваю — и как будто даже к месту.

Но все же мне суждено настичь кровный ноль тарелки — и я в тоске поднимаю голову.

И встречаю мрачный взор Георгия. Он произносит:

— Я войду и скажу — здравствуйте, и ты долго будешь думать — а что он этим хотел сказать?

Поделиться с друзьями: