Советские поэты, павшие на Великой Отечественной войне
Шрифт:
5
Владимир встал. Теперь он знал, Что нет спокойствия. Пожалуй, Лишь ощущений новизна Его от крика удержала. Он оглянулся. Что же, тут Он детство прожил, юность начал, Он строчек первых теплоту Из этих дней переиначил. Но медной ярости комок Жег губы купоросом. Проще Уйти, пожалуй, Но порог? Но всех тревог последний росчерк? Нет, отвечать! И на лету, Когда еще конца не ведал, Он понял — правильно! И тут Предельной честности победа. 6
«Пока внушительны портьеры, Как русский довод — „остолоп“, И мы с тобой не у барьера, Мы говорим. Мы за столом. И лунный свет налит в стекло, Как чай. И чай налит как милость, И тень элегий и эклог В твоих строках переломилась. Я знаю всё. И как ты куришь, А в рассужденьи
ГЛАВА II
…Можно сердце выложить — На! — чтоб стужу плавило. Не было? Было же! Не взяла, — оставила…
1
Ну что ж, похоже в самом деле, Я победитель. Значит — быть. Как мы тревогу не разделим, Как мне ее не разлюбить, Так от победы этой грустной Не закружится голова — Здесь начинается искусство, И здесь кончаются слова. Но даже если ты уверен, Что не напутано в «азах». Ты одинок в огромной мере, Как Женька некогда сказал. 2
Буран, буран. Такая стужа. Да лед звенит. Да тишина. О, молодость! Вино, да ужин, Да папиросы, да Она — Ну, чем, голодная и злая. Ты бредишь полночью такой? Гудки плывут, собаки лают С какой-то зимнею тоской. 3
Так возвращается Владимир К весьма условной теплоте. Не соразмерив пыл и имя, Он только комнатой владел. Семиметровая обитель Суровой юности! Прости, Коль невниманием обидел Иль раньше срока загрустил. Там так клопы нещадно жрали, Окурки дулися в лото, Там крепко думалось, едва ли Нам лучше думалось потом. 4
Он жил тогда за Белорусским, И, от Заречиных бредя, Он думал с царственным и узким Презреньем истинных бродяг Об ужине и о портьерах. И сам того не замечал, Что это детство или ересь И повторение начал. Но это так легко вязалось С мечтой об ужине, что он, Перебродив совсем, к вокзалу Был просто очень утомлен. 5
Да вот и дом. Такою ночью Ему в буран не улететь, Он фонарями приторочен К почти кромешной темноте. В подъезде понял он и принял,— То беспокойство, что ловил, Звалось Заречиной Мариной И безнадежностью в любви. 6
— Фу, видно, всё-таки дождалась. — Марина? — Я. — Какой судьбой? Какими судьбами? — Ты талый, Ты каплешь весь. Да ну, постой. — Да нет, откуда? — Ну уж, знаешь, Ты не излишне comme il faut. Ты, видно, вправду не считаешь Меня особенной лафой. А ларчик просто — я к подруге. Ночую. Рядом. За углом. Да то ли детством, то ли вьюгой, Как видишь, в гости примело. 7
Пока
с необъяснимым рвеньем Он снег сбивает с рукавов, Ругает стужу, ищет веник И постигает — «каково!», Марина смотрит, улыбаясь, — Мальчишка. Рыцарь и аскет. И только жилка голубая Просвечивает на виске. Но комната его убила,— Была такая чистота, Что запах детства или мыла Висел и ноздри щекотал… … 12
О мальчики моей поруки! Давно старьевщикам пошли Смешные ордерные брюки, Которых нам не опошлить. Мы ели тыквенную кашу, Видали Родину в дыму, В лице молочниц и мамаши Мы били контру на дому. Двенадцатилетние чекисты, Принявши целый мир в родню, Из всех неоспоримых истин Мы знали партию одну. И фантастическую честность С собой носили как билет, Чтоб после, в возрасте известном, Как корью ей переболеть. Но, правдолюбцы и аскеты, Всё путали в пятнадцать лет. Нас честность наша до рассвета В тревожный выводила свет. На Украине голодали, Дымился Дон от мятежей, И мы с цитатами из Даля Следили дамочек в ТЭЖЭ. Но как мы путали. Как сразу Мы оказались за бортом, Как мучились, как ум за разум, Как взгляды тысячи сортов. Как нас несло к чужим. Но нету Других путей. И тропок нет. Нас честность наша до рассвета В тревожный выводила свет. О Родина! Я знаю шаг твой, И мне не жаль своих путей. Мы были совестью абстрактной, А стали совестью твоей. 13
Еще о честности. Ты помнишь, Плечом обшарпанным вперед Огромный дом вплывал в огромный Дождя и чувств круговорот. И он навеки не запятнан, Тот вечер. Дождик моросил На Александровской. На пятом Я на руках тебя носил. Ты мне сказала, что не любишь, И плакала. Затем что так Любить хотелося, что губы Свела сухая маета. Мы целовались. Но затем ли, Что наша честность не могла, Я открывал тебя, как земли, Как полушарья Магеллан. Я целовал твои ресницы, Ладони, волосы, глаза, Мне посегодня часто снится Солоноватая слеза. Но нет, не губы. Нам в наследство, Как детства запахи и сны,— Что наша честность вне последствий И наши помыслы ясны. 14
Он должен ей сказать, что очень… Что он не знает, что сказать. Что можно сердце приурочить К грозе. И вот потом гроза. И ты ни слова не умеешь И ходишь не в своем уме, И все эпитеты из Мея, А большее нельзя уметь… Он должен ей сказать всю эту Огромную как мир муру, От часа сотворенья света Бытующую на миру. Не замуруй ее. Оплошность В другую вырастет беду. Она придет к тебе как пошлость, Когда отвергнешь высоту. Он должен ей сказать, что любит, Что будет всё, что «будем жить». Что будет всё. От первой грубой До дальней ласковой межи. И в медленные водопады Стекут секунды. Тут провал. Тут что-то передумать надо. Здесь детской честности права. Здесь брат. Ну да, Олег. И, зная, Что жизнь не ребус и кроссворд, Он, путая и запинаясь, Рассказывает ей про спор. Про суть. Про завязь. Про причины. Про следствия и про итог. Сам понимая, что мужчина Здесь должен говорить не то, Но верит, что поймет, что счас он Окончит. Скажет про любовь. Что это нужно. Это частность, И он тревогою любой, Любою нежностью отдышит Ладони милые. Ну да! И всё-таки он ясно слышит, Как начинается беда. Она пуховым полушалком Махнет, чтоб спрятать дрожь рукой: — Какой ты трус! Какой ты жалкий! И я такого! Боже мой!.. — И с яростью и с сожаленьем Отходы руша и ходы: — Ничтожество. Приспособленец. Ты струсил папиной беды! — И хлопнет дверью. И растает В чужой морозной темноте. 15
О молодость моя простая, О чем ты плачешь на тахте? ГЛАВА III
1
Зимой двадцать второго года От Брянского на Подвески Трясет по всем Тверским-Ямским На санках вымершей породы, На архаичных до пародий, Семейство Роговых. А снег Слепит и кружит. И Володе Криницы снятся в полусне, И тополей пирамидальных Готический собор в дыму За этой далью, дальней-дальней, Приснится в юности ему. 2
Что вклинивалось самым главным В прощальной суеты поток, Едва ль Надежда Николавна Сама припомнила потом. Но опостылели подруги, И комнаты, и весь мирок, И все мороки всей округи До обморока. До морок. И что ни говори — за двадцать. Ну, скажем, двадцать пять. Хотя И муж и сын, но разобраться — Живешь при маме, как дитя. Поэтому, когда Сережа Сказал, что едем, что Москва, Была тоска, конечно; всё же Была не главною тоска.
Поделиться с друзьями: