Советские поэты, павшие на Великой Отечественной войне
Шрифт:
В поэзии конца 30-х годов все настойчивее утверждался бравурный тон, исключающий трагедийность. Тон этот укоренялся исподволь и постепенно. Выступая против упадничества и маловерия, критика подчас ставила под сомнение право поэта на такие чувства, как тревога, тоска, на раздумья, — даже тогда, когда эти чувства и раздумья вызывались вовсе не унынием. Жизнеутверждение, которым от века дышала рожденная революцией поэзия, подчас получало прямолинейное, элементарное истолкование. В статье «Поэзия — душа народа» В. Луговской вспоминает: Как-то А. М. Горький, прослушав мои стихи из второй книги «Большевикам пустыни и весны», сказал, задумчиво поглаживая усы: «А вы думаете, что единственное жизнеутверждающее чувство есть радость? Жизнеутверждающих чувств много: горе и преодоление горя, страдание и преодоление страдания, преодоление трагедии, преодоление смерти. В руках писателя много могучих сил, которыми он утверждает жизнь» [5] .
5
«Литературная
Проблемы гражданственные, общественно значительные, остро волновавшие поэтов, нередко решались упрощенно, укладывались в традиционные, а иногда и просто шаблонные формы. Эти отрицательные для искусства явления связаны, как мы знаем, с усиливавшимся в предвоенные годы воздействием культа личности Сталина. Здесь нельзя ничего упрощать и делать поспешных выводов. Эмоциональный заряд создавался годами, и годами формировалось мироощущение поэтов. Постепенно один человек становился живым олицетворением самого дорогого и близкого. Советская поэзия, родившаяся на гребне высочайшего народного подъема, порой слабо ощущала народную жизнь, повседневные свершения народа. Такой разрыв неумолимо вел к канонизации однотипных и однообразных средств выражения, к распространению бездумно-бодряческих стихов. Их охотно клали на музыку и превращали в те самые модные песенки, которые Юлиус Фучик в одном из писем обобщенно называл «Спасибо, сердце!» [6] .
6
Цит. по кн: И. Радволина, Рассказы о Фучике, М., 1956, стр. 67.
Из песни слова не выкинешь, и от творческой биографии поэта не отсечешь его стихов, рожденных не столько самой жизнью, сколько иллюзорными представлениями о ней и литературными поветриями. Даже в стихах, свободных от подражательства, исполненных непосредственного восторга перед своей страной, мы иной раз сталкиваемся с нежеланием осмыслить увиденное.
Мне двадцать лет. А родина такая, Что в целых сто ее не обойти. Иди землей, прохожих окликая, Встречай босых рыбачек на пути, Штурмуй ледник, броди в цветах по горло, Ночуй в степи, не думай ни о чем, Пока веревкой грубой не растерло Твое на славу сшитое плечо.Для талантливого Николая Майорова, поэта и историка, это «не думай ни о чем» — не совсем случайно. Все вокруг настолько увлекательно, ярко, заманчиво, что потребность постичь закономерности открывающейся жизни еще слаба. И литературная традиция, укоренившаяся в предвоенную пору, ее не усиливала. Хотя время, как никогда, требовало, чтобы его досконально осмысливали, не доверяясь универсальным определениям.
Оплошности и слабости тогдашней поэзии не оставались незамеченными. Корни их были скрыты от взгляда исследователей, но давало о себе знать чувство неудовлетворения, предпринимались критические поиски причин отставания, велись острые споры. Не только профессиональная критика, но и некоторые поэты испытывали беспокойство по поводу положения в своем цехе, прежде всего по поводу выхолащивания, оремесливания революционно-патриотической темы. Незадолго до войны Михаил Кульчицкий гневно писал:
Я верю, скажем музе: будь как дома… Наряд тому, кто заржавил штыки. Мы запретим декретом Совнаркома Писать о Родине бездарные стихи.В те же дни та же тревога, та же, вплоть до словесных совпадений, мысль — у ростовской поэтессы Елены Ширман. И та же надежда на декрет Совнаркома. Конечно, вера в усовершенствование поэзии с помощью декретов — наивность, но наивность, типичная для своего времени. Трактовать ее не следует буквально. Декрет Совнаркома — это воля народа, жаждущего одухотворенных и страстных, неостывающих слов о Родине — слов, способных стать оружием в жестоких боях.
С того зловещего предрассветного часа, когда над нашими городами и селами впервые раздался натужный вой гитлеровских бомбардировщиков, советская поэзия объявила себя «мобилизованной и призванной» на защиту Родины. И верно несла солдатскую службу до минуты, пока не прозвучал последний выстрел Великой Отечественной войны.
Это было трудное время. По зову Коммунистической партии советские люди поднялись
на бой, в котором решался вопрос жизни и смерти Советской Отчизны. Писатели, не ограничиваясь творческой деятельностью, принимали непосредственное участие в боевых операциях, с оружием в руках отстаивая Родину. Более тысячи советских литераторов стали бойцами, командирами, политработниками, военными корреспондентами, около трехсот из них отдали жизнь в кровопролитных сражениях [7] .7
См.: «Советские писатели в Великой Отечественной войне». Библиографическая хроника. Составители А. Аскольдов, А. Коган, Т. Конопацкая, Л. Левицкий, Л. Медне. — «Новый мир», 1958, № 2, стр. 196.
С первых дней войны изменились условия творчества и не мог не измениться его характер. Стихи, очерки, поэмы, рассказы создавались в землянках и траншеях, в недолгие часы фронтового затишья. Здесь же, рядом с писателем, находился его читатель и его герой. Быстрота реакции, оперативность, которую предполагали боевые обстоятельства, становились требованием, распространяемым и на творчество писателей-фронтовиков. «День на передовой, вечер в пути, ночь в землянке, где при тусклом свете коптилки писались стихи, очерки, статьи, заметки. А утром все это уже читалось в полках и на батареях» [8] .
8
Алексей Сурков, На дорогах войны, «Литературная газета», 1945, 5 мая.
Надо было писать очень быстро, надо было находить форму, обеспечивающую максимальную доходчивость, доступность написанного. В поэзии преобладает короткое, лозунгово броское стихотворение, обращенное непосредственно к солдату, прославляющее его мужество, зовущее на новые подвиги. Как правило, всем хорошо знакомая разговорно-газетная лексика, простота и точность рифмы, термины, пришедшие из военного дела и фронтового быта. Мысль исчерпывается текстом, формулируется с определенностью боевой команды. Стихотворение-призыв, стихотворение-разговор, когда идея предельно концентрирована, характерны для боевой поэзии, особенно на первом этапе войны.
Фронтовая поэзия не теряет многообразия жанров, арсенал ее богат: здесь и лирические стихи, и поэмы, и раешник, и эпиграммы, и патетические обращения, и гневные призывы. Война не стерла поэтические индивидуальности, не причесала их на один лад, не выровняла по ранжиру.
Нередко боевая задача предопределяла выбор жанра, поэтику. Нужна листовка в стихах — писалась листовка, требовалось четверостишие к плакату или стихотворный фельетон — писались четверостишие и фельетон. Поэзия выступала непосредственной союзницей боевого оружия, она стремилась стать ближе солдатам, быть им необходимой, как воздух, как хлеб, как винтовка и снаряды. Опытные поэты не чуждались заметок и стихотворений в «Боевых листках». Юрий Инге не без гордости говорил:
Годы пролетят. Мы состаримся с ними. Но слава балтийцев — она на века. И счастлив я тем, что прочтут мое имя Средь выцветших строк «Боевого листка».Подобно тому как Советская Армия в боях овладевала воинским искусством, советская поэзия осваивала войну, внимательно всматривалась в человека, ведущего бой. Поэты познавали непривычную обстановку, словно бы обживались в ней. Это особенно заметно в стихах 1941 года. Вот одно из них, принадлежащее Борису Кострову:
Только фара мелькнет в отдаленье Или пуля дум-дум прожужжит — И опять тишина и смятенье Убегающих к югу ракит… Но во тьме, тронув гребень затвора, От души проклинает связист Журавлиную песню мотора И по ветру чуть слышимый свист. Ну а я, прочитав Светлова, Загасив в изголовье свечу, Сплю в походной палатке и снова Лучшей доли себе не хочу…Обострены слух, зрение. Глаз ловит отсвет далеких фар, ухо — свист пули. Казалось бы, обстановка не для поэзии. Но нет, под рукой — томик любимых стихов. А главное: «лучшей доли себе не хочу». Вовсе не минутным затишьем порождено это чувство. Оно от уверенности — здесь, в походной палатке, мое законное место. И если через мгновенье артиллерийские разрывы нарушат тишину, если взрывная волна сорвет палатку, поэт все равно не захочет «лучшей доли».