Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Современная канадская повесть
Шрифт:

В августе отец заявил, «что девчонке, которой пошел девятый год, пора приносить пользу обществу», и отвез меня на мотоцикле к дядюшке Ромео и его четырем дочерям, вместе с которыми я занялась продажей «отборных яблок по пять центов за штуку, неподражаемого хрустящего картофеля и бесподобного, тающего во рту мороженого», получая за это двадцать су в день. Под неусыпным оком дядюшки Ромео, то и дело задевавшего нас своим необъятным пузом, мы непослушными пальцами вылавливали зеленые яблоки, где прятались белые черви, из великолепного красного сиропа, который нам строго-настрого запрещено было пробовать. «Есть в рабочее время не дозволяется», — говорил дядя; но едва работа кончалась и он начинал убирать свой товар, как мы, повернувшись к нему спиной, набрасывались на хрустящий картофель, принимались уписывать шоколадное мороженое, а завершали свой день катанием на

качелях, стараясь как можно выше взмыть в небеса, чтобы, очутившись вновь на грешной земле, незамедлительно извергнуть на мостовую все съеденные тайком лакомства.

— И поделом вам, маленькие чертовки: будете знать, как обворовывать бедного человека!

Дядюшка запирался в ванной комнате и долго не показывался оттуда, подбивая счета, а потом брился и через закрытую дверь давал распоряжения на завтра.

— Кто не встанет в шесть часов, у того я вычту десять су! Будете знать, как лодырничать!

Нечего было и думать звать его к вечерней молитве… Тетушка, сама едва не засыпая под наше благочестивое бормотание, в конце концов отсылала меня и мою кузину Сесиль спать.

Однако я долго не смыкали глаз: мне не лапали покоя сбережения двоюродной сестры, завязанные в носовой платок и спрятанные у нее под подушкой. Мой отец любил повторять, «что лучше уж отличиться по торговой части, чем быть отличницей в школе»; я тоже так считала и мучительно завидовала Сесиль, которая по сто раз в день развязывала и завязывала у меня на глазах свой узелок с тремя долларами. Но мне до нее было далеко: я была еще в том никчемном возрасте, когда девчонки баюкают кукол, а не пересчитывают монеты.

С тех пор как умерла Серафина, мне уже не о ком было заботиться, кроме себя самой, и лихорадочная щедрость, с которой я одаривала вверенным мне товаром изумленных девчонок с нашей улицы, оборачивалась стыдом, когда я замечала слезы на глазах у кузины. Скоро все семейство дядюшки Ромео до такой степени истерзало меня своими жалобами и упреками, что меня и впрямь начали мучить угрызения совести, будто я и в самом деле была преступницей. Я забивалась к себе в спальню задолго до ужина, когда мои подружки еще играли во дворе, и не решалась подойти к окну, сколько бы они меня ни звали.

В сентябре меня должны были отправить в пансион. А пока я томилась в этой черной дыре вместе с двоюродными сестрами, такими же мелкими воришками, как и я, и невозможно было представить, что скоро я снова увижу Жермену Леонар и Луизетту Дени! Луизетта дала мне слово никогда со мной не расставаться и навещать меня в этой тюрьме, но я, помня о собственном вероломстве по отношению к Серафине, не смела поверить обещаниям новой подруги. К тому же я вполне заслужила ту жестокость, с которой обошелся со мною отец. Как знать, может, меня направит на путь истинный мое собственное беспросветное одиночество? «Я очень довольна вашими успехами, — скажет мадемуазель Леонар, — наконец-то вы ведете себя примерно». А вдруг эта благочестивая мечта возьмет да и сбудется, вдруг со мною и вправду случится это внезапное превращение?

Изнывая в своем заточении, я вечерами принялась по кусочкам собирать прожитую жизнь; покуда тело мое притворялось спящим, в сознании одна за другой всплывали яркие картины минувшего. Я вспоминала о тех покаянных днях, когда мать запретила мне встречаться с Жаку в овраге. Исполинские облачные кони уже не мчались по небу, иные образы, иные существа, порожденные моим воображением, оживали и комнате. Как ни гнала я прочь это горестное видение, перед глазами вставал Жакоб — крохотное воплощение великой скорби. А мать, которая, по сути, и не жила для себя, вечно раздаривая свою жизнь другим, выступала из сумрака словно неоконченный портрет с расплывчатыми и тревожными чертами и, казалось, взывала: «Дорисуй, заверши мой беглый набросок!» Однако ни один из этих образов прошлого — ни Жакоб, ни мать — не могли пробудить во мне любви к жизни и ко всему живому.

Я прочла слишком мало книг, ведь никому даже в голову не приходило покупать их для меня. Я обрела истинный дар речи только благодаря Серафине, но со времени ее смерти мне стало казаться, будто я растеряла все слова, что жили вместе с ней, жили ради меня. Если мне иной раз и случалось вести какие-то записки, я водила пером словно во сне, пытаясь оживить какие-то смутные образы, но не умея облечь их в слова.

Приближался сентябрь. Мой объемистый чемодан пылился в темном углу, набитый тряпьем, столь же нечистым, как и мое прошлое.

Глава четвертая

В конце длинного туннеля, по которому ведет меня память, царит ночь. Матушка Габриэла Египетская подремывает в глубине дортуара; на ее лице — никаких признаков

жизни; тощая шея сдавлена завязками ночного чепца; она так спокойна, так беззлобна, что даже начинает казаться, будто наша мучительница покинула нас вместе с дневным светом. Однако стоит кому-нибудь из нас пошевельнуться в постели, как хитрая притворщица мигом просыпается. Окна наглухо закрыты, дабы уберечь нас от всяческих соблазнов, и все же с улицы сюда долетает забористая ругань подгулявших бродяг, которых, судя по всему, выставили из продымленного и мрачного кабака.

— Опять мне дали пинка под зад, ох уж эти треклятые ханжи! Пресвятая богородица, куда ж теперь деваться?

Они, наверное, давно сгубили свои души в угаре богохульства и пьянства, а вот каково нам, чьи души еще можно спасти? Просто жуть берет! И, однако, бесстрашно всматриваясь в лик матушки Габриэлы, поневоле поддаешься расслабляющим ночным надеждам: а ну как поутру эта мегера подобреет? Но вот раздается звон колокольчика — раздается в тот ранний час, когда я только-только погружаюсь в дрему; матушка Габриэла с указкой в руке пускается в обход между койками, и мы начинаем беззвучно и безнадежно молиться: «Господи боже, благослови сей день и избави нас от напастей…», а потом бежим умываться, а потом одеваемся, снова забравшись под одеяла, как того требуют правила приличия. В животах у нас бурчит — это дает о себе знать вчерашний неутоленный голод.

— Всем надеть белые вуали, сегодня пятница, постный день.

Из столовой доносятся аппетитные запахи еды, но она предназначена не для нас, а для послушниц, что всю ночь простояли на молитве. Мы шагаем по коридорам и, прильнув губами к вуали, жуем кружева; на лестнице нас встречают нищие, ждущие остатков вчерашнего рагу. Они смотрят, как мы со смиренным видом проходим в часовню. При первом звуке трещотки мы все разом бухаемся коленками на холодные плиты, при втором — бросаемся к своим скамейкам и раскрываем молитвенники, где полно благочестивых и мрачных картинок, изображающих улыбчивых мертвецов в обрамлении каких-то усопших весенних цветочков. Вот дядюшка Себастьян в обличье обретшего бессмертие молодого красавца, вот Серафина, наряженная в платье для конфирмации, ее лицо наполовину скрыто букетом, который она держит в руке. Я завидую Серафине — ей уже не придется кощунствовать, принимая причастие, она давно в раю. Что же касается меня, то грехи мои слишком тяжки, чтобы в них можно было признаться священнику. Я-то отправлюсь прямехонько в ад в компании себе подобных. Но что такое ад? Безумный и жуткий звон в ушах, в котором мне слышатся стенания навеки осужденных грешников, когда я лежу в тишине спальни, или страх перед куда более ужасным наказанием здесь, на земле? Впрочем, кто знает, а вдруг господь бог свершит свое отмщение, наказав вместо меня кого-нибудь другого, ну, к примеру, моего братца Жанно, еще сохранившего невинность, которую я утратила, или мать — она в последнее время так расхворалась, что уже не может меня навещать… А вот мадемуазель Леонар обо мне не забывает: каждое воскресенье передает в приемной пансионата несколько пачек печенья и пузырьков с рыбьим жиром и справляется, не мучает ли меня кашель, хорошо ли я ем. Я бесстыдно лгу в ответ на ее расспросы, и тогда она сухо говорит:

— Я хожу сюда не ради вас, а ради вашей бедной матери…

Иногда она приносит книжки; я нежно поглаживаю страницы, хотя мне совсем не нравятся душещипательные названия — «Приключения узницы» или «История заживо погребенного», — мне кажется, что пальцы мои, пробегая по строчкам, приобщаются к свободе.

Из часовни мы выходим парами, стараясь не задевать друг дружку локтями: это считается грехом. Матушка Габриэла объявляет, что перед тем, как набить желудок, мы должны прибраться в классах. Мы моем грифельные доски, соскабливаем бритвенными лезвиями чернильные пятна на полу, а матушка Габриэла с ироническим и усталым видом стоит у нас над душой. Что и говорить, невеселое это занятие — тиранство! Неужели ей не противно видеть на наших лицах, безрадостных и беззлобных, только тень животного страха — и ни намека на подлинное уважение? Неужели она не догадывается, сколько лжи и притворства таится в наших глазах? Но вот наконец раздается второй звонок — пора завтракать. Перед нами проплывает блюдо с кашей, и мы ощущаем привычный тошнотворный запах. «Благословите и нас, и пищу, которую нам предстоит вкусить». Нас пробирает дрожь то ли от омерзения, то ли от голода, но есть все равно надо. Бородатая матушка надзирательница скупо отмеривает ложкой омерзительную подливку и, шевеля волосатой губой, бубнит: «Восхитительная каша!» Мы глотаем это месиво с облегчением, ибо ощущение пустоты в желудке сменяется другим, уже не похожим на давешний голод. И вот мы закончили трапезу, помолились и вымыли посуду за послушницами.

Поделиться с друзьями: