Современная повесть ГДР
Шрифт:
Конечно, я могла бы рассказать историю своей болезни иначе. Я могла бы сказать, что это мужчина довел меня до ручки. Женщина подчинена своим внутренним ритмам и потому меньше зависит от механизмов приспособляемости. Мужчина же, наоборот, действует сообразно внешним раздражителям, и поэтому его легче деформировать внешним влиянием. Иной, изображая волевого человека, на деле оказывается комком страхов. И боже избави нас поверить внешнему виду. Пока мы еще купаемся в упоительных иллюзиях, мечтаем о любви и прочих глупостях, мужчиной уже снова овладел страх. А страх неизбежно порождает… Но это всем известно.
Моя
Случались времена, когда мы были почти подругами. Но чаще всего между нами стоял мужчина. Первым был мой отец, и чем меньше времени остается нам обеим, тем важнее для нас наши воспоминания. У нее свое представление о прошлом. У меня свое. Совершенно разные. Это не тема для наших разговоров. Мы тщательно ее избегаем. Ибо то, что при этом выявляется — бездна. Ненависть, которой мы сами ужасаемся. Обузданная. И все-таки она есть.
Я держу ее руку. Но ощущаю сопротивление. Отчужденность. Чувства, которые меня угнетают. Отягощают виной. Ожидаемая нами продолжительность жизни почти совпадает. Но разница все же есть — сорок тебе или восемьдесят. В восемьдесят человек, отягощенный виной, еще более одинок.
Я держу ее руку под тем предлогом, что надо прощупать пульс, который постепенно стучит равномерней и наполненней. Я замечаю, как перечисление ее страданий выводит меня из терпения. Я не в силах взвалить на себя еще и этот крест. Хотя сама воспринимаю свое нежелание как предательство. Она же должна верить в то, что имеет право на сочувствие. Сегодня я еще сижу у нее и держу ее руку. Завтра она присоединится к тем, кто заполняет приемные врачей. Не потому, что действительно ждут помощи, а потому, что им на минуту-другую уделяют внимание.
Она не пошла на развод, чтобы спасти себя и детей. Она выбрала мужа. Так сказалось ее обыкновение оставаться на избранной позиции. Все другие решения были бы непорядочными. Только они не должны были выкладывать мне свои соображения, когда я была еще слишком мала для этого.
Для меня рассказы о лагерях никогда не были абстрактными. Я всегда ощущала себя в центре этих событий. Частицей той серой, обреченной на смерть человеческой колонны. И еще долго после детства испытывала страх перед определенным типом мужчин. О жестокости женщин я узнала позднее. И позднее открыла для себя, что не только страдание, но и вину надо разделять со всеми.
Разумеется, любовные объятия иной раз были бегством от одиночества. Но были и такие, которые регулировались гипоталамусом. Моя мать никогда не осознавала подобных различий. Воспитание и традиция перекрывали все. А Лизе Майтнер?
Немыслимо ставить в связь с ней подобные темы. Но разве не была она человеком из плоти и крови? Не была нормальным организмом?
Представим себе, что Майтнерша была бы не Майтнершей, а мужчиной.
Почти все могло бы происходить точно так же. Только ныне никто, кроме нескольких посвященных, о ней больше не говорил бы.Было бы у этого мужчины больше шансов заниматься, кроме науки, еще и семьей? Научная слава пошла бы его авторитету, как мужчине, только на пользу. Женщине же такая слава, скорее, вредила. Достижения в физике или математике не повышают ее ценности как женщины. И сегодня тоже не повышают. Это следует иметь в виду, прежде чем приводить биологические причины в качестве доводов, почему девушки не испытывают большого интереса к естественным наукам.
Было бы лучше, если бы я была теперь мужчиной?
Позднее — на заключительном этапе — вряд ли наблюдаются какие-то различия. К больным в равной мере относятся как к чуть слишком дорогим домашним животным.
Теперь уж лучше все-таки, что я женщина. Человек, с которым я живу, думая о том, что будет после — а он, конечно же, думает об этом, поскольку знает, как обстоят мои дела, — может, следовательно, быть спокоен. Его спишут не так быстро. Пока. Несмотря на то что вероятная продолжительность жизни женщины больше. Или именно поэтому. Он станет, так сказать, дефицитом в старших возрастных группах.
Я кладу руку матери обратно на ее колени. Мне бы надо обнять ее и прижать к себе. И все было бы хорошо. Но я не могу этого сделать. Я вспоминаю свою дочь. Ее манеру терпеливо сносить мои запоздалые, неуклюжие ласки. Что сам испытал, невольно передаешь, как опыт, другому. Очень трудно пробиться через бурный поток.
Вы разбрасываетесь, говорит Лизе Майтнер. Увлекаетесь личным. Не забывайте, у вас есть высшее предназначение.
Черт побери! К чему мне это. Бесконечная болтовня о предназначении, о задаче. Быть может, об исторической миссии. Настолько-то я марксизм уразумела: для этого нужны исторические возможности. Иначе все это лишь дурацкая переоценка собственной личности.
Майтнерша, ища поддержки, оборачивается к моей матери. И та соболезнующе говорит мне:
— Что они еще хотят от тебя. Ты же никогда им не угодишь.
И этим воздвигает между нами целые галактики.
Еще до того, как я решаю, что надо уходить, лицо матери приобретает серый оттенок — признак депрессии.
— Ты чувствуешь себя хорошо. Не правда ли? Тебе надо чем-то заняться. Ходить в гости. Только не сидеть одной, запершись. Мне надо идти. Я и так уже опаздываю. Вечный стресс. Тебе это знакомо. А если что — звони сейчас же. Слышишь? Я сразу приеду. Ты же знаешь.
Но моя болтовня не избавляет меня, когда я закрываю дверь, от ощущения, что я только что совершила убийство.
У лифта стоит Майтнерша и придерживает дверь. Мы заходим в лифт, и кабина бесшумно двигается вниз. Она падает, падает. Уже давно потух сигнал, а кабина все еще опускается вниз. Вначале давление в области живота и ощущение, что я упаду, указывает на ускорение, но постепенно устанавливается равномерное движение. Свет меняется. Теперь это блеклое свечение, при котором кожа становится какой-то зеленовато-пятнистой. Словно начинается разложение. А потом как бы возникают рентгеновские лучи. Во всяком случае, теперь видна только костная структура. Потом совсем темнеет. Температура падает. Вокруг распространяется гнилостный запах.