Спокойной ночи
Шрифт:
Зачем в разгар спектакля вы не обратили взор, господа, на дышащее отвагой, сияющее восторгом лицо героя, благодарно обращенное к зрителям? Ах, вам сделалось не по себе? Вы застыдились дурного поступка? Потупились? Ну вот и упустили момент. Не поняли, не оценили артиста, который всегда доверчив, в отличие от злодея, чистосердечен, открыт, импульсивен и непрактичен. Какой, скажите, злодей, если на то пошло, способен так простодушно, без задней мысли, без выгоды, выставлять себя напоказ? Вы что, считаете, ему нужно было действительно эту куклу поцеловать? Да нет, он перед вами, глупцы, старался, разыгрывая, если хотите, ослепительный водевиль, веселую арлекинаду на тему превращения будничной прозы в поэзию, тривиального поцелуя в остроумный трюк. Помните, у Мейерхольда стирание границы между сценой и зрительным залом? Да и сколько поколений художников, писателей, музыкантов грезило и стремилось преобразить мир волшебной силой игры. Что за беда,
– Какого человека затравили! – сокрушался, качая красивой серебряной головой, следователь Даниэля Кантов. – Какого человека!..
Меня всегда поражала в нем наивная, по-детски непосредственная потребность в аудитории, в отзывчивом и снисходительном зрителе подобных манифестаций, которые отнюдь не шли ему на пользу, возбуждая у почитателей досадное чувство неловкости за него и томительного стыда. В кругу же непосвященных это давало повод держать его в отдалении, на примете, как заправского подлеца. Случалось, он удивлялся, почему его где-то не жалуют, а кое-кто пытается уже обойти за три версты, что не мешало ему при новом удобном стечении обстоятельств, с самозабвенной простотой выкидывать очередную бестактность, если вы, конечно, не подыщете ей более мягкого и оправдательного заглавия.
Мне доступны эти муки. Какой автор не мечтает услышать доброжелательный отклик на свои эскизы, пускай слепая толпа бранится и шумит?.. Признаюсь, и у меня не было многие годы интереснее, увлекательнее и благосклоннее собеседника, а потом, отчасти, и читателя моих первых поползновений в стихах и в прозе, так что под конец это стало просто рискованным – предаваться взаимным дружеским излияниям с тем, кто тебя, единственно, ценит и понимает. Короче, меня с ним мирила и связывала до поры, не переставая отвращать, настораживать, его незаменимая и прямо-таки уникальная роль в моей довольно уже беспомощной, скользкой и сползающей ему в пасть биографии. Как во сне, следует остановиться, проснуться, порвать знакомство, выпрыгнуть из окна. Но не тут-то было.
Это теперь, через тридцать лет, все стали такими умными, что читают «Египетскую марку» Мандельштама, наслаждаются Кандинским, Стравинским и запросто, будто всю жизнь этим занимались, ругают советскую власть. А тогда… Где было в ждановской прожарке на вшивость найти родственную душу? С кем шуткой перекинуться? Кому анекдот рассказать? Повздыхать совместно, хотя бы, о незабвенной, утраченной «Девочке на шаре» – да так, чтобы тебя тут же не уличили в буржуазном разложении?.. Да и как воспарял умом в изобретении острых сюжетов (Даниэль ему обязан сюжетом Дня открытых убийств – «Говорит Москва»). Неожиданных коллизий. Историософских аналогий. Орфей! Как тут не поддаться?.. Но положиться на него?.. Невозможно.
Однако, как всякий гений, повторяю, в своих убийственных выдумках, в шедеврах легкого промысла, он был ребенком. Бесхитростен. Незлобив. Необидчив. Зато и разыграть этого игрока, обвести вокруг пальца, пустить по ложному следу, когда подошел срок, не стоило мне большого труда… Я его использовал. Да, использовал – в качестве доносчика, и это, как вы дальше прочтете, меня спасло. Свой доносчик, в поле обзора, под контролем, это, в некоторых оборотах, – находка. И хоть дружба пошла на убыль, мы продолжали встречаться, и, кажется, он мне по сердечной простоте доверял, а я, как дьявол, начал его обманывать…
Правда, по временам с ним бывало жутковато. Возвращаемся как-то от Юрки Красного, со Скатертного, где мы втроем, подряд, травили анекдоты. Наверное, это был уже 49-й год, а может, 50-й, поскольку вся атмосфера, помнится, была уже достаточно темной и страна, рисовалось, вот-вот отделится от земли и взлетит. И скоро мы начнем, развивал он свою идею, самым натуральным образом, как в Средние века, подсчитывать число чертей на кончике иголки. И это будет объявлено новым этапом в марксистско-ленинской философии… Но не закончил парадокс, а, словно осененный свыше, задышал мне в лицо влажным шепотом и слабым, сладковатым ароматом сигареты:
– Слушай! Давай вдвоем, с двух
сторон, будто не сговариваясь, – заявим на Юрку Красного… Ну чего ты испугался? Материал готовый. Только оформить. Он же весь вечер, не закрывая рта, рассказывал нам антисоветские анекдоты. И потом еще проехался – о преследовании евреев…– А мы с тобой не рассказывали? Не проезжались?..
– Да. Но это можно уладить… Объяснить… И поверят нам, двоим, а не ему, дураку! В этих вещах два свидетеля – все решают!..
Все-таки я не думал, что он зашел так далеко. Подлюга! Бежать бы от него и бежать – на край вселенной. Но я стою, рядом с ним, в темноте, добросовестно изображая сексота, такого же, как он, на улице Воровского, и спокойно втолковываю, что если он донесет, я не стану утаивать, кто первый из нас троих завел анекдоты, потому что с ними двойную игру играть нельзя, ты же сам знаешь, и тогда тебя, милый друг, по головке не погладят, и в результате мы втроем загремим в лагерь. А Юрку Красного кто же воспринимает всерьез, веселый трепач, любит посмеяться, и, вообще, на подобную мелочь, на анекдоты, обращать внимание, в нашем положении, просто смешно… Нет, я его не уговариваю, не прошу пожалеть Юрку, и не спрашиваю, зачем это ему понадобилось, и не изучаю больше загадку его неповторимой личности. На Юрке почему-то он как-то для меня окончательно сломался, оборвался, превратившись в механизм, в инструмент, вроде фагота или кларнета, на котором, как это ни печально, еще надобно играть, нажимая на ту или иную изученную педаль, вроде страха или смеха, и холодно наблюдая, как он моментально срабатывает, пока, вырвавшись из рук, не выплеснется, наподобие Арбата, лежащего под нами, в огнях, куда я его провожаю в эту пляшущую ночь, до метро.
– Да брось ты, – говорит, подумав. – Я просто пошутил…
В огне сигареты, смотрю, его толстые, сардонические губы складываются в иронию – над собой, надо мной, над звездами, под которыми мы висим. И уже тянется ко мне испепеленными устами:
– Ты этого не понимаешь. Я – боюсь. Мне – страшно…
– Тебе?.. Ты-то чего боишься?..
– Ты этого не понимаешь… Придут американцы – и меня повесят…
– Какие американцы? За что?..
– Ну, будет война с Америкой. И меня повесят… На мне, пойми ты, уже два трупа висят. Два трупа! Я – убийца…
– Подумаешь! Я – тоже убийца! – храбро отвечаю. – И на мне – один труп. Да еще иностранный… Ты же сам знаешь… Сам помогал… Элен…
Стоим, два убийцы, на черной улице, фонари не горят, а только там, у Арбата, плещется море огня, и все друг про друга знаем. Точнее сказать, делаем вид, что знаем. Но что-то не нравится мне подобный диапазон колебаний: то Юрка Красный, то американцы… Стервец! Пора от него постепенно отдаляться. Мне – назад. Ему – на метро. Нельзя отпускать. Он прав: в этих вещах два свидетеля все решают. Подлаживаюсь. Вжимаюсь в него. Стена. Слиться с тьмой. Чужая душа потемки. Войди, и ты увидишь…
– Не бойся. Я – тоже убийца…
А он уже брезгливо, рассудительно, словно презирая меня, за неудачу:
– Во-первых, ты только пытался, и у тебя сорвалось…
– Попытка – тоже убийство. Еще хуже. Я все делал… Грех на моей душе…
Главное – внушить, что я подобен ему, чтобы он – доложил! Чтобы не заподозрил… А он уже смеется. Доволен, что у меня сорвалось, а грех все же на мне: испачкан. Это уже хорошо. Впрочем, он всегда смеялся каким-то неприятным способом – без улыбки, отчетливо и раздельно выдыхая слова изо рта:
– Ха. Ха. Ха. Ха. Одна иностранка, и ту не сумел… Она мне сама рассказывала… Как советский гражданин, ты просто обязан был ее уделать… А я – сам! А я друзей! Брейгеля и Кабо! Своими руками! Понимаешь?!.
Кажется, он уже бахвалился, и у меня отлегло от сердца.
– Да брось ты про все это думать! Завяжи! Я тоже убийца. Ну, убили один раз. И хватит! Хорошенького понемножку. На тебе – два трупа. На мне – один труп. Какая разница? Хватит с нас! До Страшного Суда! До завтра!..
Прошло пять лет. Или шесть. Старые товарищи С., те, двое, ни за копейку пропавшие без вести, вернулись-таки живыми, откуда не ждали, несолоно хлебавши… Попутно всплывали со дна и кое-какие останки подводных съемок, охот, глубоководных изысканий, – подобно засекреченной карте местности, где некогда проходили бои и каждый куст пристрелян, каждый бугорок щедро полит кровью, а ныне кто раскопает эти ветхие траншеи? (Кабо и Брейгель…) Лишь уцелевший инвалид, случится, ткнет крючковатым ногтем в известный ему одному зодиак-меридиан. «В этой ничтожной точке, скажет, мы отбили три атаки противника. А в этом пятнышке у вас, в леске, за двести километров от первой, мне оторвало минометом ногу…» Так и в нашей топографии. Все засыпано, позабыто. Но кто-то помнит и ждет отметиться черным ногтем на выгоревшей, бесцветной планшетке… (Кабо и Брейгель…)