Спустя вечность
Шрифт:
Впрочем, все было не совсем так, ни одно детство не бывает только безоблачным. Родителям не всегда удавалось уберечь нас от электрического заряда, возникавшего в воздухе из-за противоречий между ними. И тем не менее, я без раздумий повторю, что у меня было счастливое детство, детские радость и горе были настолько наполнены содержанием,что я не жалею ни об одном прожитом дне. Жизнь должна быть настоящей жизнью с самого начала, какая бы она ни была…
Я любил их обоих, они притягивали меня словно магнит. У них я находил защиту и надежное прибежище, и я с самого раннего детства помню, как сильно меня угнетало, если я замечал, что дома что-то не ладится. Часто этот разлад приходил извне. Сегодня я лучше, чем
Известные личности, находящиеся в центре внимания общества, часто подвергаются преследованиям и страдают от сплетен, к счастью, отца донимали не каждый день. Но у него была слишком чувствительная нервная система, и порою он бывал необыкновенно уязвимым. Я замечал это на протяжении всего детства — хватало любого пустяка, и его нервы давали сбой, особенно, когда он был занят серьезной работой. Поэтому сразу скажу: мы все обязаны были проявлять к нему особое внимание, когда он впадал в мрачность или был просто не в духе, и мама первая научилась относиться к этому с пониманием и терпением. Впрочем, и мне, и вообще всем нам, детям, внушали, что мы должны считаться с состоянием отца, которое он сам в худшие минуты называл своей неврастенией.
Его неизменно поражали анонимные письма, он даже говорил об этом с мамой. Как правило, он относился к ним снисходительно и с изрядной долей презрения. Ибо полагал, что их авторы — душевнобольные люди. Такие письма он сразу выбрасывал, почти все.
Однако чаще приходили обычные письма, которые, когда он был занят, приходилось читать маме и даже отвечать на них. О чем только ему не писали! Начиная от выращивания табака и искусства писать и кончая просьбой одолжить денег, а то и просто подарить некую сумму. Каких только просьб в них не было! Отец уставал от них, мечтал, чтобы его оставили в покое. И потому прятался от любой шумихи, от всех тех недоразумений и мифов, которые неизбежно сопровождают знаменитых людей. Я помню такой случай.
Летом, в тот год, когда отцу исполнилось семьдесят, ему прислали много книг. В их числе была и автобиография датского писателя Йеппе Окьера {2} . Я потом прочитал ее, в ней, среди прочего, автор описывает и свою встречу с Кнутом Гамсуном в 90-е годы XIX века. Книга была написана довольно злобно, и то, что в ней говорилось о моем отце, было, безусловно, ложью. Неприятно, конечно, но не более, чем укус комара — почешется и пройдет. Тем не менее отец был настолько взбешен тем, что автор посмел назвать его самовлюбленным хвастуном, тщеславным и нелепым, что написал и самому Окьеру, который был болен и вскоре после того его не стало, и писателю Йоханнесу В. Йенсену {3} , и Роде, редактору датской газеты «Политикен». Он хотел знать их мнение и просил поддержать его.
Отец был необыкновенно уязвимым человеком, и за все те годы, когда я по мере сил поддерживал его, у меня сложилось совершенно иное впечатление: в действительностиотцу были свойственны не перечисленные в мемуарах Окьера черты, вызвавшие у него такой взрыв негодования, а рыцарство, гордость и чувство собственного достоинства, которое никоим образом нельзя было спутать с примитивным тщеславием. И я думаю, что его ранимость, казалось бы, из-за совершенно пустяковых вещей, во многом напоминает необыкновенную ранимость таких родственных ему по духу гениев, как Стриндберг и Мунк.
Я вспомнил обо всей этой истории и о ничем не примечательной книге Окьера, лишь потому, что отец вообще не любил мемуаров, и как таковых и как жанр, который не выдерживает критики. Он, безусловно, предъявлял к ним высокие требования, а в некоторых случаях считал, что со стороны автора было весьма нескромно ставить собственную персону в центр тех или иных событий. Подобная
строгость могла у любого отбить охоту пробовать писать в этом жанре.Однако, несмотря на свою нелюбовь к мемуарам, он проявил понимание к моим заметкам о себе и к моему отношению к нему в моей книге, которую я назвал «Кнут Гамсун — мой отец». Я считаю это своим алиби и проявлением непоследовательности со стороны отца. Ведь коли на то пошло, он сам выступил в роли своего биографа в последнем своем шедевре, книге «На заросших тропинках».
Нёрхолм. Вот откуда я черпаю образы, которые до сих пор хранятся в моей памяти, особенно о моем детстве. Теперь я уже старик. Мой брат Арилд умер весной 1988 года, он тоже был уже старый, хотя и на два года моложе меня. Арилд трудился на этой усадьбе не щадя сил.
Первоначально право наследовать усадьбу принадлежало мне как старшему сыну, но я не хотел становится землевладельцем, я хотел быть художником. А стал бы землевладельцем, то не он, а я лежал бы сейчас на кладбище в Эйде. Впрочем, со временем я тоже там окажусь. Ту старую деревянную кладбищенскую церковь я помню с детства, и это наполняет меня чувством умиротворения. Там же покоятся моя мать, сестра Эллинор и сын Арилда Эсбен. Это небольшое смиренное кладбище окружено лиственным лесом и полями — идиллия Сёрланна. Летом я часто прихожу туда с блокнотом, чтобы порисовать.
Без Арилда в Нёрхолме стало пусто. Но там еще живет Брит, его жена, и дочь Виктория. Брит, их с Арилдом дети и внуки, несмотря на все трудности, превратили Нёрхолм в образцовую усадьбу, они наполняют ее жизнью и надеждами на лучшее будущее.
Я часто покидал дом своего детства. Все эти годы усадьбой управлял мой брат, он редко бывал в комнатах, потому что и летом и зимой все дни пропадал в лесу, у него не было времени на праздные разговоры. Я со своей женой Марианне, а иногда и с детьми по нескольку месяцев в году живем в Сёрвике. Это летний домик, который я построил на восточном берегу узкого залива Нёрхолмскилен — короткая прогулка, и я попадаю домой, в Нёрхолм. Мы ходим туда в гости, ведь я больше не живу в Нёрхолме. Правда, в этом году мы с женой бываем там чаще обычного.
В послевоенные годы из-за материальных трудностей усадьба сильно обветшала. Дворовые постройки — крестьянская гордость отца, дом управляющего, так называемая Хижина Писателя, где он работал, да и большой жилой дом тоже — все требовало дорогостоящего ремонта. И несмотря на все усилия мамы, Арилда и Брит, средств хватало лишь на то, чтобы поддерживать в сносном состоянии ту часть жилого дома, которая смотрела на юг, на сад и на шоссе Е-18. Ну и, естественно, на поддержание гостиных, которые отец меблировал и устроил по своему вкусу.
В эти комнаты мама и Арилд, пока у них были силы, пускали туристов. В гостиные Гамсуна, в большую залу, которую он украсил зеркалом с урнами и мебелью в стиле Людовика XVI, где мы, дети, и наши гости танцевали под граммофон, и наконец, в Хижину Писателя, в сад и в окрестности усадьбы. Они ходили там, где когда-то ходил он. Норвежцы и иностранные туристы проявляли большой интерес, вызванный часто не просто любопытством, а искренней любовью. Это был вклад матери и брата в культуру страны, который дался им обоим не так-то легко. Они оба хорошо помнили, каким отец мечтал когда-нибудь увидеть Нёрхолм.
Я брожу по усадьбе, узнаю некоторые вещи, часто сущую мелочь, которая, как ни странно, сохранилась и выглядит так же, как выглядела семьдесят лет назад. На большом чердаке, там, где протекала крыша и на деревянном полу остались следы от воды, я увидел дату 1864, нацарапанную на цементе, которым обмазана труба. Но сама усадьба гораздо старше. Она построена еще во времена датского владычества {4} , хотя тогда главное здание стояло намного дальше от дороги, на той части участка, который до сих пор называют Старой усадьбой.