Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— Брось, дурень, оружье! Наши тебя не тронут! Истинно…

Он не договорил. При слове «наши» Кудрету привиделись задубелые, словно из дерева высеченные, привыкшие к слезам и крови разбойные лица, сверканье сабли, отрубающей ему, Кудрету, пальцы, кисти рук, как отрубил их пойманному разбойнику городской палач на глазах у толпы, среди которой стоял и Кудрет. Он изогнулся, в нечеловеческом усилье приподнявшись над беззащитной спиной болвана ашика, и вонзил в нее кинжал по самую рукоять:

— Сал-ма-а-ан!

Как одержимый, раз за разом бил Кудрет кинжалом в спину, ставшую вдруг ненавистной, покуда не затих этот крик и он не почувствовал, что руки, державшие его, ослабли. Тогда он поднялся на колени, выпрямился и узрел над собой ангела смерти Азраила в облике подмастерья ахи,

занесшего над ним свой палаш.

В тот же миг палаш опустился и снес Кудрету половину лица. Он схватился обеими руками за место, где был подбородок, точно хотел удержать хлещущую кровь. А Салман занес палаш на плечо и наискось отмашным ударом отрубил ему голову.

Медленно провел пальцем по окровавленному металлу, дотронулся до своего лба, посадив меж бровей красное пятнышко, чтоб кровь убитого не держала его, и обтер палаш о кусты.

Где-то неподалеку тонко и жалобно заржала лошадь.

Салман торопливо оттолкнул ногой безголовое тело Кудрета, павшего жертвой любви, долга и доблести, — если можно назвать любовью желание обладать женщиной, долгом готовность убивать, а доблестью способность рисковать жизнью, дабы прослыть героем. Склонился над молодым ашиком, припавшим щекой к горячему от солнца камню. Перевернул его на спину. Дыханья не было. В широко распахнутых глазах застыло удивление.

Все трое суток, покуда Шейхоглу Сату, теперь уже в одиночестве, добирался до Бирги, ночевал ли он в деревне среди скал или шел мимо развалин, в незапамятные времена бывших многолюдными городами, где теперь лишь ящерицы грелись на плитах, еще не вывезенных для постройки нынешних домов и храмов, да ласточки вили гнезда в капителях колонн; развалин, наводивших на мысли о безначальности и бесконечности времени и краткости отпущенного человеку, племени, народу, на сколько бы веков ни рассчитывали они свои дела; пробирался ли по качающимся мосткам через глухо ухавшие валунами реки или по узким тропам над пропастями, дно которых скрывали густые туманы; сидел ли над оправленным в чашу гор озером Гёльджюк, все три дня подряд перед его внутренним взором пребывал беспомощно обмякший, словно уснувшее дитя, подмастерье Ахмед и выражение удивленья в его застывшем взгляде. Старый ашик чуял, нет, точно знал теперь: проживи мальчик еще лет десять, он превзошел бы и Дурасы Эмре и самого Шейхоглу Сату, прославляя в песнях своих явившуюся миру Истину, поскольку, невзирая на жестокость к нему судьбы, не озлобился, а незлобивость к людям и удивленье перед жизнью для музыканта, певца, сказителя, ашика — основа их ремесла. Что до уменья, то это дело наживное, были бы желание да усердие.

И вот теперь ничего не будет: не сложит он ни строки, не оставит потомства, а только недолгую память в сердцах учителей, которые сами скоро уйдут, и тогда засыплет последние следы от пребывания в этом мире подмастерья Ахмеда, коему они обязаны жизнью.

Своих детей Шейхоглу Сату не завел: кобуз — вот жена бродячего ашика, разделяющая с ним и дни и ночи. Семьей служило ему содружество певцов и музыкантов, а ныне — мюридов Бедреддина. Сату глядел на слезы, катившиеся по бороде Дурасы Эмре, своего ученика, и ему почудилось, что он похоронил неродившегося внука своего, да что там внука, ашика, который мог бы донести в грядущее не только кровь его, но суть души и дел вернее, чем его собственные песни.

И он, Сату, волк травленый, но потерявший от старости чутье, сам послал его, безоружного, на гибель, которую тот принял не колеблясь, как только понял, что грозит учителям. И похоронить они его не успели. Заржала чужая лошадь, и посланцы Кемаля Торлака — береженого-де бог бережет — заторопились. Завернув тело в кошму, увезли в тороках, словно пленника, пообещав предать земле у себя на яйле.

Сказать по совести, и воина из Нифа, что провожал их до города и выследил в ущелье Карабел, надо было тоже зарыть, а не бросать, как падаль, хотя ни Дурасы Эмре, ни остальные, наверное, с этим не согласились бы. Он был не только убийцей, но и жертвой. Жертвой злобы господской: сызмальства натаскивали его на людей, чтобы, как пес свирепый, охранял господское добро, да еще учили видеть в этом доблесть.

И жертвой глупости, что состояла в невниманье и неповиновенье; нет, бейской воле он внимал, и воинским уставам наверняка повиновался, и был не глуп, напротив, судя по всему, сообразителен, и ловок, и остер умом, и все обряды, коим учил его мулла, исправно совершал, себя считал, конечно, правоверным. А жил, как умер, — в мерзостном грехе. То была глупость особого рода — перед Аллахом, иначе — перед самим собой, ибо не внимал он повеленьями Истины, не поступал согласно повелениям ее. Брось он кинжал, — ведь знал же, что Ахмед был безоружен, — присоединись к мюридам Бедреддина, он не лишил бы мир певца, себя жизни, мало того, возможности очиститься от скверны.

Так, сокрушаясь и негодуя, подошел Шейхоглу Сату к Бирги, не разберешь, деревня или городок в горах, куда загнали потомков могущественных некогда айдынских беев. Стража пропустила его без расспросов, видно, Айдыноглу Мехмед-бей был не столь напуган, как остальные беи; его крестьяне пока сидели тихо, двойных налогов с них не взяли, бей оберегал их от поборов и притеснений государева наместника, которому сейчас было не до споров с владельными князьями. К тому же старик Сату шел один. После гибели Ахмеда они расстались с Дурасы Эмре. Во времена, когда на самом деле след конский перепутался с собачьим, так было надо. Сату послал ученика своего к Кемалю Торлаку в Манису, велел поведать обо всем, что видел в Карабуруне, затем не мешкая идти к шейху в Изник. А сам отправился другой дорогой, которая была длиннее, но пролегала по иным владеньям: не приведи Аллах, случится что в пути, — весть Бедреддину хоть один из них доставит.

Имелась и еще одна причина для такого решения Сату. Вид залитого кровью, изрезанного кафтана, который Дурасы снял с тела подмастерья своего, пытаясь расслышать стук сердца, заставил старого ашика поторопиться с давним порученьем шейха — заглянуть в Бирги, где у Айдыноглу Мехмеда-бея жил на покое старинный сотоварищ учителя. В нем теперь настала великая нужда: слава о его искусстве целителя шла по всей турецкой земле.

Бирги лежал по обе стороны речки, прорубившей глубокое тесное русло, шумливой весной и осенью, сухой летом. Улицы что щели меж камней, составленных в стены без раствора, без обмазки. Под ногами не земля, не мостовая, а скала, гладкие разновысокие бугры — то вверх, то вниз. Не видно ни души, но не обманись — за каждым шагом твоим следят.

Перейдя речку по старинной кладки мосту о двух быках, Сату остановился у мечети. Ее купол поддерживали четыре ряда колонн, увенчанных капителями. Резные двери из карагача замысловатостью и красотой узора, пожалуй, превосходили великолепие дворцовых врат сельджукского султана в Конье. А вот и он, любимец сих султанов из племени огузского сельджуков, — крылатый лев. Глядит на юго-восток, разинув пасть, украшает один из четырех углов мечети, хотя ничье изображенье не должно собою украшать дома Аллаха. Наверное, не меньше сотни лет назад поставлена мечеть — тогда обычаи кочевников-огузов еще могли поспорить с установленьями ислама.

Сату проследил за взглядом каменного изваянья. Там простиралась оранжевая с прозеленью долина, глубина ее была сокрыта от глаз, как занавесом, косо падавшими лучами солнца. И странно было знать, что там, за солнечной преградой, сожженная дотла деревня Даббей и что в горах напротив, окутанных нежнейшей синей дымкой, скрываются от ненависти бейской тысячи крестьян.

Он обернулся. В дверях мечети стоял мулла.

— Селям алейкюм. Чем страннику могу быть я полезен?

— Алейкюм ус-селям. Не показали бы вы мне, почтенный, где дом ученейшего из ученых, улема и табиба Джеляледдина Хызыра Хаджи-беше?

— Что там еще? — не поднимая головы, спросил Джеляледдин Хызыр, заметив наконец, что у дверного полога стоит в нерешительности слуга.

— К вам просится ашик, мой господин.

— Какой такой ашик? — не понимая, переспросил ученый.

— Нездешний… Старый.

— Ведь сказано: я больше не врачую!

В голосе его слышалось раздражение.

— Он не за тем, мой господин.

Калам выпал из руки ученого, покатился по бумаге, со стуком свалился на пол.

Поделиться с друзьями: