Стадия серых карликов
Шрифт:
— Сбежал, чтобы посчитаться с бульдозеристом, — с иронией сказал Василий Филимонович и вдруг смолк.
«Парватов, он же Рура, он же Икало, кличка Шакал, Юрий Серафимович, родился в Москве в 1948 году, неоднократно судимый, особо опасный преступник, совершил побег из мест заключения, убил двух милиционеров, завладел документами и скрылся… Волосы светло-русые, подбородок квадратный, раздвоенный, нос прямой, правильный, глаза серые, уши большие, прижатые к черепу, рост 178 сантиметров. Особые приметы: малозаметный шрам над левой бровью, родинка на правой щеке, возможны следы пулевого ранения в области шеи. Татуировки: Ленин и Сталин…», — как на телеграфе стучало в голове лучшего участкового лучшего отделения милиции города Москвы. Приметы совпадали, Шакал носит шарфик на шее, конечно же, среди бульдозеристов ох как модно носить в летнюю жару цветные шарфики! В драке он шарф потерял, и Василий Филимонович видел,
— Срочно в отдел, к начальнику угрозыска! — командирским голосом приказал Триконь.
— Может, к самому начальнику горотдела? — насмешливо спросил сержант.
— Если ты протянешь хотя бы десять секунд, начальник угро тебе шею свернет, салага!
Когда они вышли в коридор, и хотя сержант сковал себя и Василия Филимоновича наручниками, навстречу им со стула поднялась девушка. Я все видела, он избивал вас зверски, запомните мою фамилию — Сторублева, да, у меня такая странная фамилия, но зато хорошо запоминается. Я живу и работаю в Больших Синяках, учительница… Спасибо, милая, ответил ей он, а сам подумал: вот уж поистине большие синяки!
Начальник угрозыска — красавец-кавказец с чернющими усами не поверил ни единому слову Василия Филимоновича, но сделал вид, что поверил. Участковый сказал, что его хорошо знает капитан Сучкарев, может подтвердить, но этот свидетель уехал вчера на рыбалку и до сих пор не вернулся. «Не замочил ли этот Сучкарева?» — подумал кавказец и даже чаю предложил для притупления бдительности уголовника. Приемчики у них, розыскников, такие, чтобы преступник пообмяк. Тогда Василий Филимонович попросил соединить его с начальником лучшего отделения милиции города Москвы. И через минуту услышал въявь:
— Подполковник Семиволосов слушает.
— Товарищ подполковник, здравия желаю. Докладывает старший лейтенант Триконь…
— Здравствуй, Вася! Как дела? Помог племяннику?
— Плохо. Меня задержали работники местного горотдела. Документы мои исчезли во время… ну… задержания опасного преступника…
— Неуверенно почему-то докладываешь. Какого преступника? Тебя, что ли?
— Меня приняли за опасного преступника, ну и уделали, еле пришел в себя. Подтвердите товарищу майору из местного угрозыска, что я никакой не преступник. Настоящий преступник сейчас донос на меня лепит в их дежурной части. Помните, товарищ подполковник, шесть лет назад, если точно то 23 мая 198. года, ориентировка пришла на Шакала: «Парватов, он же Рура, он же Икало…»?
— Конечно, помню, Василий Филимонович! Как же не помнить.
— Попросите передать эту ориентировку в шарашенский горотдел.
— Я тебя не за беглым бандитом посылал, а по твоему личному делу. Выкручивайся. Дай трубку майору.
Красавец-майор, слушая любимого начальника, качал головой и цокал от удивления, с кавказской гордостью отверг помощь: они не бедные, если говорить об ориентировках на сбежавших преступников, то у них такого добра навалом. Закончив разговор, майор открыл сейф, вынул из ящика карточку и спросил:
— Парватов, да?
— Парватов, он же Рура, — начал Василий Филимонович, но майор попросил продолжать, и лучший участковый столицы, подражая капитану Жеглову, доложил всю ориентировку без запинки. И даже переплюнул Жеглова — доложил даже реквизиты документа: исходящий номер, время подачи, фамилию подписавшего и даже оператора назвал правильно.
— Слушай, какая память, а? Если такая память, так почему же ты только старший лейтенант? И такого человека наши околоточные уделали, да? А-а, так вот отчего такая память! Ц-ц-ц… Пей чай, дорогой, на тебе живого места нет, а чай — лучшее лекарство, на втором месте после коньяка. Пей, пожалуйста, я отлучусь на минутку.
Вскоре в коридоре послышался шум, крики, потом все стихло, и вошел майор, вытирая платочком кровь из уголка губ.
— И мне врезал, бандюга. Теперь мы с тобой кровные кунаки, — и он засмеялся. — Поедем искать твои документы. Найдем, не бойся. Слушай, а ты переодеться с собой не носишь? Тебя в таком виде наши околоточные опять приведут ко мне — не сможешь отойти от горотдела и на двести метров. Да еще без документов — вах…
Кровь у него перестала сочиться, и майор открыл шкаф с одеждой, нашел чистую отутюженную форменную сорочку и преподнес гостю.
— От всей души — со своего плеча, прими, дорогой, скромный подарок. С погонами майора бери. Посмотри, твои погоны в крови… Стоп! У меня есть капитанские, — он вернулся к шкафу и нашел там погоны, — только лишние звездочки не снимай, на разжалованного будешь похож. Надевай капитанские, если я не прав — пусть меня министр рассудит! За такое нарушение формы, вах, я готов ответить! С коньяком, да?!
Глава сорок шестая
Эх, не будет от Ромкиного
дядьки-милиционера толку. Надо действовать так, как сама задумала — с таким умозаключением Мокрина Ивановна покинула вечером избу Ивана Филимоновича. Никто из них не умеет, как следует, хитрить, устраивать подкопы, идти в обход, стрелять наверняка — нет, тут без стрельбы не обойтись, но не из кривого ружья. Правильно говорил Сидор Артемович: Мокрино, по документам ты дурна, но не будь дурою! Золотые слова…Откуда они думают брать детей, если таких хлопцев, как Ромка, судить, в тюрьму сажать за любовь? Где это видано, где это слыхано?! Оно, конечно, Женьке первого сентября в десятую группу идти, десятый класс по-нынешнему, так она до первого сентября родит. Чтоб мне белого света больше не увидеть — родит, а батько в тюрьме будет сидеть?
Тут и так несчастье за несчастьем. Батько Женькин, считай, не жилец на этом свете. Второй раз спинной мозг поменяли — мыслимо ли, чтоб человек нормально с чужими мозгами жил? Тут свои как-никак, и то… Оно, конечно, разве у нас жизнь? Борьба. Революция, гражданская с тридцатью тремя самыми демократическими и самыми народными властями, религия — опиум, валяй церкви, пролетария — соединяйся, а трудящего землероба в класс, который под корень, комбед сверху, чтоб всем нечего было терять, кроме собственных цепей. Ой, долго же ими бренчали, все теряли и никак не удавалось потерять: ни в раскрестьянизацию, которая до сих пор зовется коллективизацией, ни в тридцать третьем, спасибо товарищу Сталину и верному его соратнику товарищу Кагановичу, селами вымирали, а цепи так и не потеряли. Как же, такой дорогой подарок от родного и любимого. В тридцать седьмом он их перековал разве что на карающий меч, врагов народа выдумал. А там война проклятущая, что осталось от родного и любимого, так немец выбил, вывез, выжег. После войны жизнь рассчастливая в землянках, на коровах пахали и на бабах, опять голод, а как же — трофеев пол-Европы, их же кормить надо. Они же не привычные к голоду, как свой народ, который перетерпит от любой власти, пусть и работает за палочку. За нее, палочку, аж до Хруща, этот жизни чуть-чуть дал, а потом коров отобрал, огороды обрезал, а тракторы колхозами выкупайте, чтоб сами богатыми были. Довел бы до голодовки, ох, довел бы, да скинули. Ну, бровастый давай себе медали да ордена цеплять. Да ордена такие, как сковородки, на полпуза, грудь даже, говорят, для них ему расширяли. Брехали, наверно, ну а село — оно совсем неперспективное стало, все еще солдатки под соломенными крышами перебиваются. Тут и счастье нам подвалило — мирный атом, такой смирный, что жить с ним рядом невозможно. Тут уж действительно появились неперспективные села, да что там села, и города тоже. Все в них бросай и уезжай. А за что ж мы боролись и боремся, за что глотки друг другу перегрызаем, а? Молодых-то за что, за грехи наши? За что Женьке? Она ж с чернобыльским загаром, у нее, кто знает, может, четвероногое дитя родится, наподобие того восьминогого лоша, жеребенка то есть? Раньше замуж выходили и в тринадцать-четырнадцать и таких козаков рожали — ойо-ёой! Тут девка как гренадер, паспорт получила, а эта, эта сучище Ширежопкина, культурное слово для них откопала — растление… Ну и я для тебя кой чего откопала, еще посмотрим, чья возьмет! Посмотрим…
Мокрина Ивановна в сильном ненастроении вошла в избу, подаренную им дедом Туда-и-Обратно (не проданную за сто рублей, зачем напраслину на себя возводил?), как пострадавшим от мирного атома. Женька сидела на кровати и смотрела телевизор. Ну и нервы у молодежи: его суженого завтра судить будут, причем, за любовь к ней, а она ноги растопырила, рот раскрыла и стишки слушает.
И тут что-то насторожило Мокрину Ивановну. Голос знакомый послышался. Давным-давно его не слышала, а помнила. Старый черно-белый телевизор, купленный на толкучке по дешевке, показывал плохо, люди в нем ходили с ореолами, как святые, и все же сквозь размывы и помигивания она сразу узнала Сергея Петровича Колоколова, мужа сестры Полины. Никакого сомнения — его голос, его лоб, изборожденный морщинами, его нос, губы, лицо, глаза и брови, которые он любил насупливать, и губы любил облизывать, когда волновался. Да разве это дядя Сережа, его и косточки, бедного, давно сгнили, ему было бы сейчас под девяносто — это же Ваня!
— Ваня… Ваня… Ваня… — заспешила она, подбежала к телевизору, боясь, что его больше не покажут, гладила трещащий под ладонью кинескоп и навзрыд плакала.
— Бабушка, что с тобой, прекрати, ударить может, — спокойно и размеренно подала голос Женька.
— Жив, Ванюша… Жив… Цэ ж риднесенькый мий племянник!
— Это поэт Иван Где-то. Так сказали.
— Якый в биса где-то, — и она опять стала гладить экран. — Иван Сергеевич Колоколов — вот кто он, твой родной дядя.
— Мой дядя? — наконец-то удивилась Женька и захлопала в ладоши. — У меня дядя — поэт, подумать только!