Станция Переделкино: поверх заборов
Шрифт:
Поэтому недовольство, замеченное Галкиным в письме Лейбзону, было показным — и разрешенным тем же Авдеенко, поощрявшим меня из сохраненных с детства добрых чувств.
Я искренне считал, что и со всеми начальниками в дальнейшем у меня сложатся такие же, как с Авдеенко, отношения. Но ни один начальник не захотел терпеть моего вольномыслия и самомнения.
На четверть века я остался без штатной работы.
Изображать начальника у меня получалось лучше, чем у Авдеенко (в АПН я оставался вместо заведующего, когда он уезжал раза три за летний сезон в Коктебель).
Ему, правда, ничего и не надо было изображать: он рано нашел
Изобразить начальника я мог, но не ощущал себя им, как не ощущал себя и подчиненным: всякое подчинение виделось мне унизительным.
Оставаясь без постоянной службы (и соответствующих доходов), я тем не менее физически полнел — и фактура, годная скорее для начальника, вероятно, тоже становилась помехой при попытках поступить куда-нибудь рядовым сотрудником.
Но вот через два с небольшим (насчет четверти века я чуть перегнул) десятилетия — и я начальник.
Мишарин занимает огромный кабинет бывшего редактора с “вертушкой” в специальном зарешеченным ящичке под замком. А мне сделали кабинет рядом, выселив библиотеку.
Выселение библиотеки вызвало недовольство ветеранов журнала. Особенно возмущался заведующий отделом науки Нехамкин (позднее я прочел о нем в записках Ярослава Голованова, они были соратниками). В тот день, когда для меня готовили кабинет, я из тактических соображений на службу не пришел — и о возмущении сотрудников мне рассказали доброхоты.
Мой кабинет окнами выходил на филиал Художественного театра (бывший театр Корша, а в здании, занятом журналом “Советский Союз”, сам Корш и жил). Я смотрел на фасад театра, вспоминал первый спектакль “Современника” в нем — и входил в роль второго лица в редакции (Мишарин настоятельно просил меня приходить теперь на работу в костюме, помнить, что я его первый первый заместитель, и как можно меньше общаться с остающимся в штате первым заместителем прежнего редактора Колодным, чего мне, заранее скажу, сделать не удалось).
Нехамкин, как старослужащий, понял, что несколько погорячился со своим возмущением новым заместителем нового главного редактора, — и зашел ко мне с визитом.
Я обрадовался его приходу — мне хотелось понравиться всем сотрудникам бывшего “Советского Союза” (их набиралось человек двести) и тем более такому заслуженному, как заведующий отделом науки.
Я чувствовал, что журналистская среда обо мне не слышала — и сотрудники недоумевают, откуда я взялся на их голову.
Поэтому я захотел сразу дать понять специализировав— шемуся на вопросах науки журналисту, что научный мир мне не чужд.
И сразу же рассказал ему, как ездил когда-то от издательства “Молодая гвардия” в Литву на Неделю русской литературы. В нашей делегации была вдова академика Янгеля — и директор издательства Десятерик упорно называл ее вдовой академика Янкеля, пока на банкете я не объяснил ему, что академик не еврей (как директор, скорее всего, полагал), а эстонец. Нехамкина история про Янкеля рассмешила — и на мой вопрос о научной компетенции вдовы он собирался ответить подробнейшим образом. Но успел лишь с хитрым лицом начать рассказ с имени дамы: “Ира Янгель…” И тут нас прервали.
Ответственный секретарь журнала посоветовал мне (для популизма, вероятно) оставлять дверь к себе в кабинет слегка полуоткрытой — сквозь незапертую дверь просунулась голова и позвала Нехамкина. Он извинился, объяснил, что спешно уезжает на какую-то конференцию, машина ждет внизу, — и пообещал дорассказать историю с женой Янгеля в понедельник (мы разговаривали с ним в пятницу).
Но за уик-энд Нехамкин умер, и я так и не узнал историю профессорши Ирины, вдовы знаменитого академика (в Москве есть станция метро его имени — и улица тоже).
С полуоткрытой ко мне в кабинет дверью связано и еще воспоминание. Заглянул в нее однажды Аджубей. Все знают, что после снятия Хрущева опального Алексея Аджубея, изгнанного из главных редакторов “Известий”, приютил у себя в журнале “Советский Союз” Николай Грибачев. Но не всем известно, что после снятия в горбачевские времена с поста Грибачева сотрудники хотели избрать Алексея Ивановича Аджубея новым главным редактором — и вдвойне невзлюбили Мишарина (и меня, соответственно, как его фаворита), помешавшего восстановить справедливость.
И вот на меня, сидящего у окна с видом на бывший театр Корша, с нескрываемым любопытством смотрит сквозь непритворенную дверь Аджубей.
Как мне было не вспомнить год, наверное, пятьдесят девятый или шестидесятый. Идем с Галкиным мимо памятника Пушкину в сторону “Известий”, а навстречу Аджубей в светлом плаще и с непокрытой блондинистой головой. Аджубей учился в школе-студии МХАТ на одном курсе с Ефремовым. И княгиня Волконская, преподававшая нам манеры, рассказывала, что великий мхатчик Василий Осипович Топорков объяснял студенту Аджубею, сколь естественно он должен носить на голове цилиндр, чтобы публика не обратила внимания, какая у него большая под цилиндром голова. О должности Аджубея княгиня не знала — сказала только, что он теперь от газеты часто ездит за границу.
Шедший навстречу Аджубей смотрелся солидно и без цилиндра.
Я невольно обернулся ему вслед — и в то же мгновение погас электрический логотип над крышей “Известий”. Галкин тут же сострил: “Алексей ушел и вывеску погасил”.
Я пожалел лишний раз, что Галкин умер — и мне некому рассказать, с каким любопытством смотрел на меня Аджубей, вскоре организовавший для себя “Общую газету” (ныне не существующую и забытую).
Мне, вероятно, не хватало в жизни любви — и я надеялся обрести ее у потерявших уверенность в завтрашнем дне (с нашим к ним приходом) сотрудников бывшего “Советского Союза”.
Степень их неприязни я всего сильнее ощутил, когда мы совместно хоронили их былого руководителя.
Мишарин сказал, что политически будет более правильным, если на похороны поедет не он, а я. (И не сразу сообразил, что имел я в виду, заметив, что мы с Николаем Матвеевичем земляки.)
Свободомыслящие литераторы не любили Грибачева — и были у них на то веские причины.
У Семена Израилевича Липкина, за чьей конторкой вспоминаю я сейчас Николая Матвеевича, Грибачев, названный другой фамилией, стал персонажем летописной повести “Декада”. Липкин сдерживает раздражение — и говорит о Грибачеве жестко, но стараясь быть объективным, лишней напраслины не возводить.