Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Станция Переделкино: поверх заборов
Шрифт:

Мы выбрались на Ленинградский проспект — и теперь Авдеенко считал, что мы едем на дачу — в Переделкино, куда вообще-то ведет Кутузовский.

Доехали. Но не до Переделкина (куда почему-то рвался Авдеенко, сам же все поминки державший в голове, что мы непременно должны успеть на годовщину Александра Моисеевича), а до дома около метро “Аэропорт”, где жил Марьямов.

Некоторое время Авдеенко посидел за столом, добавил рюмки две — и уложен был в бывшем кабинете Марьямова-старшего.

Он лег с уверенностью, что доехал-таки до Переделкина — и спросил: “А где Лариса?” Я пошутил, что Лариса от него ушла.

Лариса — жена Авдеенко, прекрасная дама с бесконечным, по традиции русских женщин, терпением никуда, конечно,

не ушла бы. Мой друг мог не беспокоиться. Да он и не беспокоился — заснул, не дослушав шутки.

…Разбитую после похорон Славы Голованова машину ремонтировать никто не взялся. Купили у Эмиля Кио подержанный “мерседес” синего цвета — и от фокусов за рулем в нетрезвом виде пришлось навсегда отказаться.

С похорон Игоря Кио — точнее, с поминок в ресторане нового (вместо сгоревшего) Дома актера на Арбате — мы возвращались на электричке.

Мой друг, освобожденный теперь на представительские дни от управления машиной, ни в чем себе за столом не отказывал — и не соглашался покинуть ресторан до момента, когда начал называть Игорьком (именем покойного) остававшегося в живых Эмиля.

В электричке он иногда проваливался в сон, но какая-то мысль всю дорогу его мучила. Сформулировать ее Авдеенко смог только при прощании возле дачи.

Погоревав дополнительно из-за кончины Игоря, он сказал, вне просматриваемой сразу связи, что пережить мою смерть ему все-таки было бы намного тяжелее.

Миша Ардов, когда узнал о предложенной Авдеенко своего рода иерархии скорби, превратил все в шутку и всегда тактично напоминал мне при случае, что переживет мою смерть с не меньшим, чем мой сосед, огорчением.

После моих регулярных — почти пятилетие — больниц, где Авдеенко навещал меня, разговоры о смерти (в данном случае моей) превращались в некий шутливый, как хотелось мне думать, рефрен наших разговоров, особенно если он бывал навеселе, поздравляя с Новым годом, например. Он любил позвонить в первую же секунду наступившего года, сразу же после двенадцатого удара часов.

После смерти Авдеенко я сказал Игорю Кваше, что никто никогда больше не позвонит мне подобным образом.

Но сразу вслед за последним ударом часов, завершивших две тысячи одиннадцатый год, зазвонил у меня телефон — Игорь решил, что не стоит отказываться от традиции, положенной дачным соседом и старым другом.

Традиция все равно вскоре прервалась навсегда: Кваша пережил Авдеенко чуть-чуть меньше, чем на год.

Прежний прогулочный круг — достопримечательность былой писательской местности — то ли разонравился мне (за столько-то лет) и я не хочу никаких новых встреч на нем ни с живыми, ни с призраками минувшего, то ли пугает он меня смысловым замыканием (как и всякий, впрочем, круг).

Я пытаюсь по мере сил расширить его за счет движения по территории меньшей мемориальности — и мы теперь на прогулках сворачиваем с аллеи классиков в безымянный переулок, выводящий на соседнее селение Лукино.

Прошлым летом, прогуливаясь в одиночестве, я не повернул вовремя обратно, не желая прерывать мысли, — и прошел вдоль железнодорожного пути до самого моста через Сетунь. И уж оттуда по узкой асфальтовой тропинке пошел вверх улицей Погодина.

Навстречу мне шли две немолодые женщины. Я заранее сошел с асфальта на траву, чтобы дать им пройти. Но когда, поравнявшись с ними, поднял глаза, увидел, что уступаю дорогу тете Вале Любцовой, умершей лет двадцать с лишним тому назад.

И тетя Валя, сразу узнав меня, остановилась — спросила: “Саша? Или Миша (так зовут моего младшего брата)?”

И я только тогда сообразил, что это тети-Валина дочь — Галя.

Когда тетя Валя работала на гардеробе в Доме творчества, она, случалось, рекламировала меня писателям помоложе: “Мы-то с ним помним войну, я в бомбоубежище

с Галкой пришла, Борьки еще не было (сын Борька родился у тети Вали в конце войны от писателя Нагибина, чем она потом всю жизнь тайно гордилась), а Сашу отец на коляске привез”.

В сумерках засыпанную снегом лавочку перед дачей можно принять за сугроб.

Я смотрел в окно, воображая, как спадут морозы, наступит весна с неудержимым таянием снегов, придет лето — и мы с женой будем сидеть вечерами на этой лавочке.

И тут же подумал, рассердившись на себя, а почему обязательно чего-то ждать — жить предчувствием вряд ли вероятных перемен, а не просто жить сию минуту, сию даже секунду, что электронные часы нам позволяют?

Но чего бы стоила сия минута или даже сия секунда, не вмести она в себя всех предыдущих минут и секунд.

Иллюстрации к книге

Интересно, о чем я думаю накануне своего трехлетия? Война уже далеко от Переделкина, но заклеенные бумажными полосками стекла — память о ее начале. 1943 г.

Дача в Переделкине. Перед домом вся наша тогдашняя (младший сын еще не родился) семья. Первенец — на руках матушки. 1943 г.

Все (или многое) изменилось во мне и вокруг меня. Но кошек я люблю по-прежнему. Середина 1950-х гг.

Отец в пору успеха. Павел Нилин, автор повестей “Жестокость” и “Испытательный срок”. Конец 1950-х гг.

Наш знаменитый Самаринский пруд. Отец еще курит, значит, — середина 1950-х гг.

Сказочник Евгений Пермяк сам построил дом, вырыл маленький прудик и решил прокатить на резиновой лодке соседа Нилина.

Мое раннее — в два года — знакомство с Корнеем Ивановичем Чуковским. Слева — мама Матильда Иосифовна. Знакомство пришлось на 7 ноября 1942 г., что удостоверено знаменитым военным фотографом Виктором Теминым.

“Как у наших у ворот…” У ворот дачи Чуковских мой отец и Николай Корнеевич. Конец 1950-х гг.

Корней Иванович Чуковский с внуками: младшим Дмитрием, старшим Николаем (по-домашнему Гулькой) и Евгением (Чукером). Переделкино, 1947 г. (ГЛМ)

Таким Чукера отчетливее всего помню. В те времена — начало 1950-х гг. — он был очень близок с дедом.

<
Поделиться с друзьями: