Стать Теодором. От ребенка войны до профессора-визионера
Шрифт:
«Трудности» с «местным населением» продолжались до конца нашего пребывания в Самарканде. Жесткостью отпора мы приучили местных хулиганов не нападать на школу, но все знали, что к концу дня учебы мы пойдем домой, то есть окажемся вне защитных стен нашего здания. Поэтому мы выработали методы самообороны. Когда на пути из школы на нас нападали, мы мигом становились в каре – девочки в середину, мальчики вокруг – и кулаками пробивались к центру города, где было больше света, а также иногда встречались милиционеры, которые могли прекратить драку. Понятие «каре» я усвоил из описания в книге Евгения Тарле о старой гвардии Наполеона, пробивающейся через российские отряды во время знаменитого отступления из Москвы в 1812 году.
В те дни я начал все более определяться «политически». В нашей школе большинство учеников были польскими евреями. Я сам определил
К чести моего отца надо сказать, что в своем мышлении он был настоящим либералом и пробовал меня довоспитать в этом духе через уроки прикладного реализма. В ответ на мои злые замечания о том, как ужасно все вокруг нас, он говорил такие вещи, как: «А знаешь, у них здесь есть бесплатное медицинское обслуживание». На это я удивлялся: «Почему – здесь?» Он парировал: «В Польше бедные люди не имели бесплатной для них медицины». Он не раз заставлял меня видеть, что Советский Союз не сплошная чернота, и серьезно подходить к предмету размышления. Надо не кричать громкие слова, которые лишь частично понимаешь, а думать, думать, думать – и действовать, как только появится возможность.
Шел 1943 год, мне было почти 13. Приближался Йом-Кипур – самый святой день поста и покаяния для религиозных евреев. В моем классе были дети нескольких глубоко религиозных еврейских семейств. Как староста, я пошел к директрисе школы с просьбой разрешить троим ребятам из моего класса не приходить в школу в праздник. Я объяснил, что, как и большинство моих товарищей-евреев, мы не религиозны и собираемся присутствовать в школе в этот день. Но есть среди нас верующие, которые будут соблюдать пост и хотели бы провести этот день в синагоге. В условиях всеобщего недоедания это особенно трудно, и им лучше быть со своей семьей. На это директриса ответила, что нельзя допустить ситуацию, в которой только некоторые ученики не приходят в школу, – и отказала. Я заспорил: «3 мая, в праздник первой польской Конституции, мы все не учимся, потому что относимся с уважением к польской истории и культуре. Надо также уважать верование евреев». Она осталась тверда: «Мы исключим из школы всех, кто не придет в этот день» (исключат из нашей школы, которую мы своими руками отстроили!). Тогда я сорганизовал забастовку. Бастовали все, не только евреи – я переговорил с вожаком польских учеников, объясняя ему, в чем дело. «Конечно, ты прав, Теодор, – сказал Болек, – в таких делах солидарность обязательна».
В день праздника в наш класс не пришел никто, кроме одного «хорошего мальчика». Он не смог перебороть в себе то, чему его учили дома, – быть послушным ребенком приличных родителей и делать то, что приказано начальством. Разразился скандал. Директриса хотела наказать бунтовщиков, то есть весь наш класс, но в особенности меня, как символ «беспорядка». Но в конце побоялась, что если все это дойдет до Гороно, то руководительнице школы влетит за то, что не справилась с наведением порядка. Тем временем я уговорил класс не избивать «послушного ребенка», подрывавшего забастовку, напомнив, что мальчишка страдает гемофилией, а мы должны вести себя ответственно. Взамен избиения мы проголосовали за то, чтобы пропечатать все его учебники печатью «Предатель», вырезанной одним из нас из резиновой автомобильной покрышки. Скандал вырос до невероятных высот.
На педсовете, который рассматривал дело, наша советская учительница русской литературы – единственная русская среди учителей – заявила, что мы прекрасно сделали: предателей надо наказывать, и из нас вырастут хорошие люди. Учителя раскололись: кто за «порядок», а кто за «надо видеть картину в целом». Победил компромисс, и, так как надо было все же кого-нибудь наказать, меня исключили из школы. Но тогда в Гороно решили, что нельзя исключать ученика в преддверии экзаменов. В конце концов мне просто снизили отметку по поведению. Я принял это как награду: единственная тройка по поведению в истории польской школы № 2! Ученики моего класса хлопали меня по плечу – и переизбрали старостой на следующий год.
Тому, что сегодня зовут «гражданским действием», надо, по-видимому, учиться
на практике. Просто объяснить это не дает результатов. Наша забастовка не прошла даром. Несколькими месяцами позже представители старших классов школы просили руководство освободить всех нас за две недели до экзаменов от изучения неэкзаменационных дисциплин. Мы хотели сконцентрировать все силы на подготовке к экзаменам. Это был рациональный запрос, который, несомненно, показывал серьезность нашего отношения к учебе. Ясно, что можно было договориться, но реакцией директрисы было опять жесткое «нет», что превратило спор в конфронтацию. Ответом стала вторая забастовка, на этот раз всей школы. В крупном скандале участвовали педсовет и общее собрание родителей старших классов. Вмешалось опять Гороно, добиваясь «успокоения». Что до меня – я был исключен как «заводила», но мне разрешили сдать экстерном все экзамены за седьмой класс. Это освободило много времени, и я успел поработать как надо, сдав почти все экзамены на «отлично» (кроме троек по поведению и по биологии).Война была тогда фоном всего и вся. Одним из выражений этого было то, что я ежедневно отправлялся к «стене», где налепливали газеты, и прислушивался к громкоговорителям, чтобы узнать новости с фронта (личные радиоприемники были к этому времени изъяты у всех, у кого нашли). В нашей семье я стал главным читателем и носителем новостей о том, что происходит в мире. В началах войны это были сообщения об отступлениях советской армии. Далее началось движение назад, то есть вперед, к старым границам страны. После Сталинграда немецкую армию выбивали шаг за шагом из оккупированных территорий. Победы четко отмечались публичными приказами Сталина и салютами в Москве.
Многие семьи жили напряженным ожиданием новостей с фронта, в которых главным было личное – новости шли вперемежку с сообщениями о смерти родных, находившихся в рядах армии. Потери были огромными: к концу войны было мало семей, в которых хоть кто-нибудь не погиб бы, а бывали такие, где были убиты все мужчины до одного. Казалось, что череда похоронок – сообщений о смерти на фронте – никогда не кончится. Бедность росла, надежды на скорую победу таяли.
Военные победы не облегчили жизнь населения. Люди нищали, слабели надежды на быструю победу. Ходил анекдот о шофере генерала Жукова – тогда высшего координатора советской армии. По этому рассказу, все окружающие спрашивали шофера, что говорит Жуков о конце войны, и однажды водитель собрался с силами задать этот вопрос вышедшему с ночного заседания Жукову, небритому и усталому. Но перед тем как шофер раскрыл рот, Жуков потянулся и полусонно сказал: «Ох, черт подери, когда же кончится эта война?»
Население недоедало, что было заметно по иссохшим и безжизненным лицам прохожих. Были те, кто умирал с голоду, в особенности в период боев за Сталинград. Люди падали прямо на улицах и часто оставались лежать надолго. На обочинах сидели женщины, а перед ними лежали кучки личных вещей, выставленных на продажу, – домашний скарб, часто вещи тех, на кого пришла похоронка. По улицам двигались группы беспризорников и преступные банды, против которых милиция была явно бессильна. В то же время в городе оставались островки относительного благополучия: это были в основном семьи высоких чинов, офицеров действующей армии и внутренней полиции, партийных бонз, как и другие избранные, в особенности некоторые ученые, имевшие бронь – право не уходить на фронт и получать посылки спецпотребления. Были, конечно, и спекулянты, которых обогащала война.
Те, кто выживал, часто являли собой картину действия неформальной экономики: она в который раз спасала Россию в тяжелые времена. Частью этого были бартер, случайные заработки во многих местах, пайки разного вида, разносторонняя преступная деятельность и семейные сельские связи в колхозах. Без всего этого многим не удалось бы дотянуть.
Странным манером и я в то время обогатился. В дни, когда хлеб по карточкам не доходил до районного магазина и мне нельзя было дать с собой в школу обычного бутерброда, мама давала мне 10 рублей, чтобы купить по пути пшеничную лепешку. Эти деньги я сберегал на покупку книг по дешевке у женщин, сидевших вдоль улиц. Книги эти я старательно отбирал. Таким образом, я потихоньку собрал небольшую, но интересную личную библиотечку. Когда пришло время уезжать из Самарканда, мама распорядилась бросить все эти книги, чтобы оставить в чемоданах место для нашей зимней одежды. Годами позже, уже в Польше, она извинилась передо мной, сказав, что ошиблась, – оказалось, что единственной ценной вещью в доме были мои книги. Так во время переезда пропала моя первая библиотека. После это повторялось не раз.