Статьи из газеты «Известия»
Шрифт:
Интеллигенции действительно лучше летать
Не сказать, чтобы Свифта так уж отвращали все люди. В образе лапутского королевства он попытался изобразить некую идеократию — власть мыслителей, исследователей, мудрецов; вся власть в Лапуту находится на летающем острове, который лишь очень редко и в случае крайней необходимости опускается на подданных, и то ненадолго. Это такой метод подавления восстаний — шлепнуться на восставших, сровняв их с землей, и тут же взлететь опять.
Я не думаю, что советские толкователи, рассматривавшие всю лапутскую часть «Путешествий» как злую сатиру на английскую власть, были так уж близки к истине: скорее,
Интеллигенции действительно лучше летать над миром на своем алмазном острове — снижаясь, она неизбежно падает. Не знаю, насколько такое прочтение близко к свифтовскому замыслу, но российская история наводит именно на эту трактовку.
То, что Гулливер после путешествий тяготится людским обществом и живет затворником, вполне естественно: как Журден, не догадывавшийся о своей способности говорить прозой, он и понятия не имел о своей принадлежности к самым грязным, ленивым и опасным животным. Ему казалось, что он такой, как надо. Увидавши таких, как надо, — чудных, благородных гуингмов, решительно не способных взять в толк, зачем нужен порох, — он осознал свою близость к зловонным и трусливым йэху, и представление о собственной значимости немедленно покинуло его.
Свифт постепенно впадает в безумие
Свифт, в общем, наглядно изображает развитие всякого честного интеллектуала: начинает он с догадки о своем величии, с ощущения, что все вокруг лилипуты и проблемы у них лилипутские. Чуть подросши, наш герой понимает, что он не более чем игрушка обстоятельств (как и Гулливер был игрушкой славной, но слишком большой девочки Глюмдальклич). Еще позже, в расцвете прекрасной зрелости, герой догадывается, что человек-то он нормальный, не хуже прочих, — но вот сближаться с этими прочими ему не нужно: делиться знаниями бессмысленно, из обмена опытом выходит одна профанация вроде Лагадской академии, взаимопонимание обманчиво, жить надо на собственном острове.
На этом уровне некоторые и останавливаются — Александр Зиновьев, например, любил называть себя «суверенной территорией» и имел на то все основания. Лишь ничтожное число умников и умниц — таких, как сам Свифт, — приходят под конец к осознанию собственной непоправимой ущербности, к мысли об изначальной порочности человеческой природы и о том, что никакое исправление нравов в данной Вселенной невозможно.
Людей можно приучить к подневольному труду, насильственной дисциплине и искусственной чистоплотности, но сделать гуингмов из йэху не сможет никакая алхимия. С тем Гулливер и возвращается из своих странствий — а Свифт постепенно впадает в безумие, которое и служит единственным венцом описанной здесь эволюции.
Gull и liver
Интересно, что мысль о безнадежности человечества являлась многим и никогда не приводила к душевной гармонии, почти всегда уволакивая мыслителя в безумие; однако художественный результат получался, в общем, приличный. Так, Леонид Леонов в старости впал в окончательную мизантропию и посвятил двухтомный роман «Пирамида» доказательству давней, еще дохристианской гипотезы об изначальной порочности человека, в котором нарушено соотношение «огня и глины» — почему участью человечества в конце концов обязано стать самоуничтожение. Не сказать, чтобы «Пирамиду» легко
было читать, многие ее страницы обличают в авторе прямое безумие, — но текст не уступает свифтовскому, особенно в сатирической его части.До похожих выводов додумался Отто Вейнингер — сначала ему не нравились женщины, потом весь род человеческий, а дописавши трактат «Последние слова», он вообще застрелился. Свифт сам сочинил себе эпитафию: «Здесь лежит Свифт, и негодование больше не раздирает ему сердце». В безумии он повторял: «Я болен рассудком, как дерево сохнет с верхушки».
Его книга останется гениальным памятником мизантропии — и напоминанием о ее последствиях. Вся она пронизана любовью к добру и благородству, и это самое ужасное — добро и благородство никак не сочетаются с любовью, а идеализм в ужасе бежит от соприкосновения с реальностью.
Идеалистам должно жить на летающем острове. Сочетание духа и глины для них неприемлемо.
Собственно, само имя Гулливера сделано из сочетания gull и liver — чайки и требухи. Чайка, набитая требухой, — какого другого символа вам надо, дети Евы?
25 октября 2006 года
Памятник коллективной ответственности
28 октября был официальный день рождения Свободы. То есть не самой свободы, конечно, она появилась значительно раньше, и ею сразу же стали злоупотреблять. Всякое яблоко, познание добра и зла, изгнание на неплодные земли — в общем, вы помните. Хотя — если мы уж все равно не знаем точного дня, в который Создатель слепил человека и наделил его правом выбора, — почему бы не отмечать день рождения свободы одновременно с очередной годовщиной статуи? Ее планировали открыть 4 июля, в День независимости, но не поспели с монтажом. У нас бы поспели, особенно при Лужкове. Правда, простояла бы она после этого 120 лет или нет — вопрос.
А у них простояла, и вот мы от души поздравляем народ США с юбилеем его любимого символа, до сих пор, хотя и в сильно позеленевшем виде, исправно приветствующего всех, кому удалось прорвать визовый кордон и выбраться в Штаты. Хорошо иметь такую статую — национальный символ в виде красивой женщины всегда приятен. Не орел, чай, и не другой какой-нибудь хищник; не человек с ружьем, не лысый коротышка с протянутой рукой — то ли «Подайте сюда», то ли «Подите туда»… Очень мне жалко, что у нас нет ничего подобного. И жалко, между прочим, не мне одному.
Сергей Миронов — человек, примечательный в нынешней тусклой политике хотя бы склонностью к экспромтам, — в ноябре 2003 года говорил на эту тему с Эрнстом Неизвестным. Я, говорит, предложил Эрнсту Иосифовичу — создайте для России статую Ответственности! И глаза у Эрнста Иосифовича, по свидетельству Сергея Михайловича, загорелись.
Правда, руки у него, к сожалению, не зачесались — памятника ответственности до сих пор как не было, так и нет. Это, вероятно, потому, что он не очень себе представляет, как должна выглядеть ответственность.
Со свободой все более или менее понятно: она, во-первых, красивая. Что у нее там внутри — другой вопрос (у американской статуи — пустота, как оно чаще всего и бывает), но снаружи все выглядит крайне привлекательно. Во-вторых, она вечно юная. Как надежда. Сколько уж раз человечество имело шанс убедиться, что свобода не может быть самоцелью, она средство, — и всякий раз деструкция и развал, приходящие под знаменем свободы, приветствовались восторженным визгом и бросанием чепчиков! Ну и то, что она зеленая, — тоже, в общем, адекватно. Потому что обеспечение у свободы, как правило, тоже зеленое.