Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Статьи из газеты «Известия»

Быков Дмитрий Львович

Шрифт:

Дорогие друзья, ну шо я вам буду рассказывать за Одессу? Хто я такой, шобы говорить за этот город? Или я оттуда? Всех моих там пребываний едва наберется на месяц, хотя этот месяц был, вероятно, одним из счастливейших. Удивительным образом одесский миф не портит впечатления от города — точно так же, как и тысячи пошлостей, спетые и срифмованные о белых ночах, не делают их черней: тебя может двадцать раз воротить от одесского юмора, растиражированного кавээнами, от песни про пивную на Дерибасовской и от вариаций на темы бабелевского Бени, но, попадая на эти улицы, ты немедленно сдаешься их несколько обшарпанному очарованию. Одесские каштаны-фонтаны-лиманы-платаны-романы, одесское чувство всеобщего братства, жовиальное самодовольство и бойкая деловитость совершенно лишены налета питерского снобизма — черты, которая искони отрицается самими питерцами, но ощущается в городе с первых шагов по нему. Возможно, в Одессе ближе море, а чувство моря сродни описанному у Мандельштама «притяжению горы»: оно задает масштаб, при нем не очень-то погордишься. Именно дыхание Черноморья, шумный гигантский порт, прославленный Воронцовский маяк — все это корректирует

и дисциплинирует вечную одесскую легкость, весь ее купеческий гедонизм и бандитскую романтику. Заметим, что человечность никак не исключает мужества и самопожертвования: одесское сопротивление гитлеровцам вошло в легенду, звание города-героя просто так не присваивалось. С тем же мужеством и последовательностью Одесса отстаивает звание космополитичного города, одного из центров Южной Европы, с одинаковым мягким упорством сопротивляясь советизации, украинизации и всем другим попыткам превратить ее в обычный южный город. Так уж выбрана точка — явно не обошлось без метафизики, — что гений места совершенно непобедим: стоны о том, что «Одесса кончилась», раздаются столько, сколько она стоит, но останься от нее один квартал, она и с него восстановится в прежнем виде; останься двое одесситов — население восстановится в прежнем объеме и заговорит с прежним акцентом. Одессу можно искусственно отсечь от единого тела (не хочется называть его имперским — у этого слова слишком неприятные коннотации), но она останется южным полюсом временно разбредшейся державы, ее материнским обликом, ибо земные границы не могут рассечь миф. А миф сильнее конъюнктуры. Одесса — не русская, не украинская, не еврейская: она — наша. Это замок, на котором удерживается весь свод.

Мысль об одесской альтернативной столичности — материнской, основанной не на долге, а на любви, высказывалась многократно: Искандер, например, еще в советские времена предлагал наделить Одессу столичными функциями. Мне представляется, что Российская империя состоялась именно благодаря этим двум центрам, и облик ее был завершен именно в 1795 году, когда великая жена довершила начатое великим мужем. А Москва, безмерно любимая мною… что же Москва. Она свою роль сыграла и осталась в царской, доимперской Руси. Возвращение к ней было всего лишь откатом назад, временным забегом в прошлое, которым и будет выглядеть период с 1917 по середину XXI века из блистательного российского будущего.

8 февраля 2010 года

Минидернизация

45 лет назад, в марте 1965 года, Мэри Куант выпустила на Бродвей моделей, демонстрировавших в Нью-Йорке ее новую коллекцию. Репортаж об этом дефиле, капитально затруднившем движение на Манхэттене, попал во все теленовости. Родилось слово «мини-юбка» — раньше, с 1963-го, когда Куант демонстрировала свои модели в Англии, это называлось «стиль Лондон».

О том, что это придумала не Куант, написаны горы литературы. В самом деле, шестидесятые были временем переломным, когда выходят наружу подспудные тенденции и запретные мечтания. Сексуальную революцию уж точно придумали не модельеры. Сама Куант подсмотрела модель у своей подруги Линды Квайзен, а та подрезала старую юбку просто потому, что в длинной неудобно было убирать квартиру. Историю о борьбе Куант с Андре Куррежем за право первенства — я изобрел! нет, я! — тоже в свое время раздули до небес; не менее сенсационным стало открытие социологов о том, что мода на мини является признаком экономического подъема, а после кризисов юбки удлиняются. С чем это связано — гадают лучшие умы: наверное, в трудные времена сексуальность раздражает. Мужчинам надо о бизнесе думать, а тут на улице такое. Впрочем, общеизвестно, что большинство женщин от страха зябнут, а безденежья они в массе своей очень боятся — какое уж тут мини.

Но я не про то. У меня с мини-юбками связаны свои воспоминания — сугубо личная «статистика и социология», как выражался Ильич. У меня случались иногда романы с девушками, носившими мини. Это были не самые удачные романы и не самые счастливые девушки. Как-то так всегда выходило, что объектами особенно долгих и счастливых увлечений становились либо те, кто предпочитал миди, либо поклонницы длинных юбок, либо сторонницы брюк, в особенности джинсов. При этом не сказать чтобы всем им было что прятать: надень они мини, было бы глаз не отвести. Но как-то это им казалось то ли несолидно, то ли излишне, то ли недостаточно интригующе. Скажу больше: девушки в мини, относительно легко миновав первый этап ухаживания (телефон-кафе-кино-провожание-обжимание), только что не зубами цеплялись за эту самую мини-юбку; то есть переход к решительным действиям занимал не в пример больше времени, и не сказать чтобы усилия стоили того. Я даже сделал испугавший меня поначалу, но неоднократно подтверждавшийся вывод о том, что этим девушкам не очень нравился процесс — вернее, не он составлял их цель. Для них главное было — позиционировать себя, и с этой задачей вполне справлялась мини-юбка. А все остальное было для них так же необязательно и даже обременительно, как идеологическая нагрузка для глянцевого романа.

В том-то и заключается главная проблема с мини, что — как и большинство новаций вторичных и поверхностных шестидесятых годов — эта мода не провоцирует новый стиль жизни, а заменяет его; не склоняет к поступку, а позволяет его имитировать. Женщине, надевающей мини, кажется, что она уже сделала главный шаг, — и снимать мини ей после этого необязательно, а главное — и не хочется. Сексуально не то, что у нее под юбкой, а именно юбка — отсюда и нежелание расстаться с нею хотя бы для того, чтобы заняться этим самым манифестированным сексом. Таких предметов, которые я предложил бы объединить в общий класс «мини», поскольку пристрастие к ним служит вернейшим признаком мелкой души, — после шестидесятых расплодилось катастрофически много: вы все их знаете, а многими, уверен,

пользуетесь. Сверхнавороченный смартфон никак не способствует деловой активности — просто потому, что он дорог и в нем слишком много лишних функций, так что наличие такой игрушки у якобы делового человека изобличает его крайнюю неделовитость; если же он постоянно с ним сверяется и вообще всячески крутит в руках — вы можете быть стопроцентно уверены, что перед вами фанфарон. Гигантский напузный крест выдает атеиста. Повадки поэта — мечтательность, рассеянность, эгоцентризм — свидетельствуют о том, что перед вами законченный графоман, а если на нем еще и бархатная блуза типа «художник за работой» — можете вообще не раскрывать его рукописи (файлы): в лучшем случае это разбодяженный Бродский, а в худшем платный певец суверенитета.

Подмена сути жестом — главная примета шестидесятых (во время расцвета авангарда за жест все-таки приходилось платить). Влезть в мини-юбку для большинства женщин той, да и нынешней эпохи — решение более принципиальное, чем отдаться; немудрено, что отдаваться им и не нужно. Мини-юбка — такая же черта символического мира, столь многословно и претенциозно описанного в новой французской философии, как и сама эта новая французская философия: с мини-юбкой, например, хорошо смотрится том Бодрийяра. Если б я был модельером, так бы и выпускал их на подиум: макси — с Витгенштейном, миди — с Сартром, а мини, совсем уж неприличное, — с Деррида, Бодрийяром и Фуко.

Символический смысл мини-юбок совершенно перевесил их реальное содержание: когда мини-юбки четыре года назад были разрешены в Южной Корее — все закричали: «Свобода!». Да никакая не свобода, а символ, обычное дозволенное и строго лимитированное бесстыдство. Вот когда футуристы по Харькову голые ходили с лозунгом «Долой стыд!» — это была свобода, и когда голые девушки на избирательном участке на Украине выступали то ли за, то ли против Януковича, то ли просто от избытка политических чувств — тем более свобода, и даже когда Олег Кулик, без всего и даже без мини-юбки, лает на привязи в чем мать родила, — это тоже свобода, хотя и несколько помоечного толка. А когда мини-юбка — это знак, и ничего более, и с отсутствием демократии она сочетается отлично.

Россия вообще многое сделала для развития культуры символического жеста. У нас на всех уровнях полная свобода, кроме главного: гламурный дискурс, доселе не изжитый и лишь слегка скорректированный кризисом, в том и заключается, что, по гениальному определению Честертона, разрешены все мнения, кроме истинного. Скажу больше: отечественные верхи давно уже носят мини — в том смысле, что делают множество жестов, олицетворяющих модернизацию, демократизацию и прогресс. Проблема только в том, что в их системе ценностей этот самый набор жестов, знаков и сигналов заменяет любую деятельность в нужном направлении. Например, сказать «свобода лучше несвободы» совершенно достаточно — защищать свободу уже необязательно и, более того, не нужно. А употреблять слово «модернизация» или «инновация» с частотою частокола гораздо предпочтительней, чем модернизировать или обновляться. Все это явления ровно той же породы, что и ношение сексуальной юбки вместо полноценной сексуальной жизни.

И все это — мини. Каковое определение идеально подходит к русской политической элите, да и к нам самим, каковыми мы стали.

4 марта 2010 года

Онегин как БРЭНД

Ровно 185 лет назад русской публике явился «Евгений Онегин». Первая глава самого известного русского романа, капитально повлиявшего на все остальные, издана была массовым по меркам 1825 года тиражом 2.400 экземпляров типографией Департамента народного просвещения и предварялась «Разговором книгопродавца с поэтом»

Ровно 185 лет назад русской публике явился «Евгений Онегин». Первая глава самого известного русского романа, капитально повлиявшего на все остальные, издана была массовым по меркам 1825 года тиражом 2400 экземпляров типографией Департамента народного просвещения и предварялась «Разговором книгопродавца с поэтом».

Критика отозвалась традиционно: ловкий и поверхностный версификатор, живо рисующий картины светской жизни, вторичный по отношению к Байрону и Эваристу Парни, местами остроумный и непринужденный, но холодный и пустой в нравственном отношении. Специальное пушкинское предуведомление подчеркивало: автор не переходит на личности. Замечание нелишнее: «Онегин» задумывался как сведение счетов с блестящими демоническими байронитами вообще и с Александром Раевским в частности.

Впрочем, достается там всей этой прослойке, к которой Пушкин мучительно тянулся и от высокомерия которой натерпелся. Представляя героя сначала скучающей полуобразованной бездарью, затем невежей, затем самовлюбленным и хладнокровным ментором, затем убийцей и наконец пустой пародией, Пушкин логично приводит его к заслуженному краху и оставляет «в минуту, злую для него», успев в финале, по неистребимой доброте, сдержанно утешить: крепись, мой спутник странный! Каков ты ни есть, мы все же прожили вместе семь лет, и мне тоже несладко — «много, много рок отъял». Поистине внезапный, едва ли не мрачнейший в русской литературе финал: «Блажен, кто праздник жизни рано оставил, не допив до дна бокала полного вина; кто не дочел ее романа — и вдруг умел расстаться с ним, как я с Онегиным моим». Блажен, кто умер — лучше бы рано и вдруг, т. е. в переводе на нынешний — в одночасье. Пушкин привел героя в такую яму, да и сам к тридцати одному году переживал столь острый кризис, что ожидаемой радости от завершения книги испытать не мог: прежде оправданием жизни — «дара напрасного, дара случайного» — служила хоть эта работа, а теперь что? Бегством от кризиса и попыткой перевязать узлы собственной судьбы, в терминологии Юрия Арабова, были женитьба, жажда остепениться, умеренная лояльность — и все это закончилось шесть лет спустя такой трагедией, по сравнению с которой отчаяние 1830 года, породившее небывалый творческий взлет, было счастьем.

Поделиться с друзьями: