Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Статьи из газеты «Известия»

Быков Дмитрий Львович

Шрифт:

Зощенко вспоминал, что сроду не видел провала более катастрофического — ни смешка, ни хлопка. Маяковский надеялся на постановку Мейерхольда — премьера состоялась 16 марта, — но уже во время репетиций ясно было, что все не так: Мейерхольд пытался спасти недостаточно сценичную вещь аттракционами, пластическими решениями, — Маяковского это бесило, для него вся сила была в несценичности, вызывающей неправильности пьесы. Отсюда и диалог с Катаевым: «Сколько действий может быть в драме?» — «Самое большее пять». — «У меня будет шесть!» «Баня» окончательно размывает границы театра, перенося действие в зал. Одновременно с Брехтом и еще решительнее Маяковский эпатирует зрителя прямой провокацией — гениально угадав, что главным действующим лицом «Бани» и главным объектом сатиры является отнюдь не Победоносиков. Дело в зрителе.

Да, сколь это ни прискорбно, основной причиной провала «Бани» было вовсе не то, что Люце да и сам Мейерхольд не нашли адекватного сценического решения для безумной и отчаянной пьесы. И талант Маяковского не ослабел — напротив, ни в одной из его пьес, даже в «Клопе», нет

такого фейерверка действительно убийственных острот. Пьеса о машине времени сама была такой машиной — потому, видимо, и было Маяковскому так трудно ее писать и репетировать, что попал он со своей шестиактной комедией в чужую эпоху, на тридцать лет вперед. По эстетике, да что там — по типажам «Баня» впрямую предваряет конфликты, методы, самый дух шестидесятничества: мечтательный растяпа Чудаков, изобретающий хрустальную громадину для путешествий во времени и произносящий монологи в точно имитируемом хлебниковском стиле, — натуральный будущий Шурик (в «Иване Васильевиче», поставленном по булгаковской пьесе 1934 года, он как раз и собирает такую машину). Велосипедкин, Двойкин, Тройкин, Фоскин — будущие розовские мальчики, чухраевские молодые бунтари, аксеновско-сахаровские «Коллеги». Совпадения стопроцентны, и не зря «Баня» вернулась на сцену (в постановке Плучека и Юткевича, быстренько вспомнивших, как и с кем они начинали) в декабре 1953 года. Сразу, как только стало окончательно ясно: сохранить все, как ПРИ НЕМ, — не получится. Только в тридцатом году (при ледяном молчании зала и воплях газет «Халтура!») и в конце пятьдесят третьего можно было вывести на сцену главначпупса, поучающего артистов: «Вы должны мне ласкать ухо, а не будоражить! Мы хотим отдохнуть после государственной и общественной деятельности. Назад, к классикам! Учитесь у величайших гениев проклятого прошлого… Сделайте нам красиво!» В день смерти Сталина Шостакович — композитор «Клопа», кстати, — носился по квартире, танцуя лезгинку и яростно шепча сквозь зубы на ее мотив сталинскую музыкальную директиву: «Дал-жна быть музыка изящной! Дал-жна быть музыка прекрасной! Асса!»

«Багровый остров» того же Булгакова — с едкой и умной насмешкой над бесчисленными цензорами, главреперткомами и прочими Саввами Лукичами, — вполовину не так радикален, как пьеса его вечного оппонента; положа руку на сердце, Маяковский в травле Булгакова вел себя куда как некорпоративно, — но в последней комедии показал Булгакову, как надо ненавидеть переродившуюся, отупевшую, ожиревшую власть. Булгакову советчина бесконечно чужда: он презирает. А Маяковский именно ненавидит — его эта действительность бесит, как может бесить только свое, кровное. Он за них дрался, отдал им талант, сгубил репутацию — все на них поставил, а поставить было что: при самом пристрастном отборе он в русской литературе — фигура первого ряда. И вон что стало.

Сталин, будь у него хотя бы николаевская душевная широта, с полным правом мог повторить царский отзыв о «Ревизоре»: «Ну и пьеска! Всем досталось, а мне больше всех». Попарил так попарил, не различая чинов: в бане ведь все голые! Получил Горький — за восторженный журнал «Наши достижения», Луначарский — за создание либеральной витрины для западных гостей, даже и конституция помянута — ведь это она защищает Победоносикова, а просителям и подчиненным шиш. Репризы — россыпью: «Это за границей человеческого понимания! — За границей? Свяжитесь с ВОКСом!» «И под каждым ей листком был уже готов местком». «Я буду жаловаться всем на все действия решительно всех, как только вступлю в бразды». «Задержать, догнать и перегнать!» «Сократили. — За что? — Губы красила. — Кому? — Да себе ж! — Не понимаю. Если б вы еще кому-нибудь другому…» А Иван Иванович, постоянно повторяющий «лес рубят — щепки летят»? Да чего стоит один Понт Кич с его американизмами, старательно подобранными Ритой Райт: «Иван из двери в дверь ревел, а звери обедали». И все это — вкупе с точными и смешными диагнозами — щедро предлагалось публике, и публика смотрела сонно, а после дулась и раздражалась: она устала, ей хотелось изящного, отдохнуть хотелось и посмеяться — «Покажите нам, скажем, как идет на прогнившем Западе свежая борьба со старым бытом. Какие юбки нового фасона носит одряхлевший мир». Это оттуда же, из «Бани», монолог Мезальянсовой.

Сатирическая комедия о перерождении власти стала абсурдистской драмой о расхождении с массой. Зрительный зал поучаствовал в ней так наглядно, как Маяковский не смел и мечтать. Вот судьба: начать с трагедии «Владимир Маяковский», одинокий герой которой метался среди калек, надеясь услышать хоть одно человеческое слово, — и кончить, по сути, второй трагедией на тот же сюжет. «Баня» — вопль измученного авангардиста: заберите меня из этого времени, здесь все кончено, я нужен теперь — там! Пьеса-то заканчивается катастрофически: все герои, хоть сколько-то симпатичные автору, уезжают в 2030 год, на сто лет вперед. По сути — бегут. «Вперед, время!» — потому что здесь больше делать нечего. Точнее всех пошутил Шендерович: «Время, вперед! — сказала страна, и время ушло от нее вперед». По словам Фосфорической женщины, остаются те, кто не нужен в будущем. По факту — убегают те, кому нет места в настоящем. Маяковский гениально почувствовал наступление времен, когда хуже всего станет тем, кто умеет работать и думать. Поздний Маяковский глядит по сторонам с нарастающим отвращением — только в стерильном, фосфорическом будущем отдыхает его душа. После «Бани» в советской драматургии — исключая так и не поставленного «Самоубийцу», — господствовал в разных модификациях «Человек с ружьем и другие».

Хорошая могла бы быть пьеса — «Баня-2». Выходят они из своей машины времени, случайно приземлившись чуть раньше. А

вокруг — все тот же главначпупс с незначительными вариациями, да изобретатели, которым не дают денег, да персонал, который сокращают под любым предлогом, да Иваны Иванычи, которые очень бы не прочь, чтобы опять полетели щепки, даром что леса уже не осталось. Ничего себе была бы пьеска, только опять бы провалилась. Бывают времена, когда люди твердо внушили себе: ничего нельзя сделать. Зрители устали, очерствели, скисли, не отличают добро от зла — не нужно их будоражить. Покажите им светлую экологичную сказку или фильм про доброго православного царя Ивана Грозного.

«Трагедия — это не когда гибнет герой, а когда гибнет хор», — говорил Бродский (комментируя, кстати, Платона). Но боюсь, что настоящая трагедия — это когда при этом засыпает зал.

Впрочем, до 2030 года еще 20 лет. А за 20 лет — как показывает русская история, скажем, с 1910-го по 1930-й, — ахти как много всего может произойти.

29 января 2010 года

Одесса-мама

В российском историческом цикле четко заметны два взлета: послереволюционный и оттепельный, один — со сверхчеловеческим, а второй — с человеческим лицом. Все, что делается после революций, в период, пока «закон не отвердел», — характеризуется грозностью, брутальностью, масштабностью. Наиболее яркие примеры — Петербург, российский флот, рабоче-крестьянская Красная Армия, колхоз, Магнитка. То, что делается во время оттепелей, — по сути то же самое, но мягче, гуманней, умней: расцвет искусств, феноменальные научные достижения (по сути оборонные, но не ограничивающиеся обороной), конвергенция с бывшими врагами. В ряду оттепельных достижений России — Толстой и Достоевский, спутник и Гагарин, а в части градостроительной — симметричная Петербургу во многих отношениях Одесса.

Ровно 215 лет назад, 7 февраля 1795 года, получила она свое гордое имя — и русский XVIII век оказался обрамлен двумя великими градостроительствами: революционер Петр заложил стратегически необходимую северную столицу, оттепельная просветительница Екатерина — один из главных южных портов России. В соответствии с установленной ею традицией новый город получил греческое наименование, о происхождении которого, несмотря на относительную недавность события, спорят до сих пор. Наиболее распространена версия о том, что Екатерина с ее установкой на античные идеалы гармонии настаивала на внедрении греческих названий по всему отвоеванному у турок югу, и точно — Симферополь, Тирасполь, Мелитополь… Одесса названа в честь греческого города Одессус, якобы стоявшего неподалеку (а на самом деле — в Болгарии). Есть менее достоверная, но более забавная версия: главным препятствием к строительству города был недостаток пресной воды. По-гречески «нет воды» — «Асседо», а Екатерина думала иначе и сказала наоборот. Древнегреческого не знаю, специалисты пожимают плечами, но, может, в Одессе уже и при греках говорили на особом диалекте?

Новое название внедрялось нелегко: местное население привыкло, что крепость, стоявшая тут, называлась Хаджибей. Для скорейшего его внедрения у будущего города была выстроена казачья застава. Проезжающих спрашивали: вы куда? Если говорили «в Хаджибей», их пороли. Этот метод, в общем, сохранился — кто не хочет учить новые названия старых сущностей, тех порют, и потому Россия давно уже из страны созидания превратилась в страну переименований; но при Екатерине еще и строили, и потому Одесса в какие-то пять лет стала одним из символов империи.

Очень символично расположились они с Питером в хронологии и на карте: северный, мужеского пола Петербург (именно он, а не Ростов, заслужил право зваться папой), город сурового правления и климата, государственных усилий, долгих ночей и коротких пасмурных дней — и южная, торговая, женственная Одесса-мама, где в году 260 солнечных дней, а среднегодовая температура приближается к десяти градусам тепла. Петербург суров к чужакам — Одесса странноприимна и космополитична, хотя и тот и другая основаны при ближайшем участии иностранцев (Осип де Рибас был испанец), а выстроены итальянцами. Петербург выходит к ледяным северным морям и больше всего озабочен войной — Одесса стоит у райского синего моря и непрерывно торгует, мухлюет, контрабандистствует и просто бандитствует.

Самое любопытное, что эти два лика империи (их не зря называют Северной и Южной Пальмирой) одинаково вдохновляли отечественных литераторов и первого среди них, Пушкина. Петербургский период и одесская школа русской литературы — понятия почти равноправные и опять-таки симметричные: надрывный трагизм и неразрешимые противоречия петербургской школы как-то легко снимаются под одесским солнцем. В Питере все чужие — в Одессе все свои. Что интересно, и то и другое — очень по-русски. Что особенно пленяет в «Одесских рассказах» Бабеля и в стократно более слабой, но уловившей что-то главное «Ликвидации» — так это принадлежность всех враждующих сил, всех бандитов и ментов, городовых и кладбищенских нищих, биндюжников и королей к единой одесской нации, не различающей этносов и социальных статусов. Только здесь попрошайка может сказать про богача: «Он наш». Разумея при этом не еврейство, не мафиозность и даже не место жительства, а тип личности. Именно поэтому одессит одесситу друг, товарищ и брат — хотя, впрочем, это и у питерских развито. Мы видели. Две российские Пальмиры даже спланированы одинаково — расчерчены на строгие, рациональные квадраты, не заблудишься. Они идеально дополняют друг друга: разумеется, установись в России сплошная Одесса, это было бы скучно, да и пошловато, но и сплошной Петербург подмораживает страну до полного отсутствия жизни, и потому пресловутая российская бинарность в этом случае более чем уместна.

Поделиться с друзьями: