Статьи из журнала «Русская жизнь»
Шрифт:
Впрочем, даже ему было далеко до Некрасова, который первым в русской литературе возвел журнальное дело в ранг искусства. По сути, он осуществлял пушкинский проект «Современника» — оказавшийся преждевременным в застойном 1836 году, но чрезвычайно востребованный с середины сороковых. Журнал как промежуточный (между книгой и газетой) способ подачи текстов вообще создан для эзоповых эпох, когда всем все понятно, но вслух говорить нельзя. Журнальное дело расцветает во времена закисания и упадка диктатур — именно тогда начинается скрытая, осторожная, замаскированная журнальная борьба: до газетной, открытой и чересчур темпераментной, дело не доходит, а книжная уже отстает от времени, постепенно убыстряющегося и отогревающегося. Журнал — дело оттепельное, и вести его должен писатель, потому что в оттепельные эпохи массово востребовано не то, что убаюкивает мозг, а то, что дает ему здоровую пищу. Сегодня, например, толстому журналу делать нечего, и проку от него мало, потому что ситуация прямо обратная: не выход из диктатуры, а вползание в нее. Сказать еще можно что угодно, но дел не воспоследует уже никаких. Иное — закат николаевской эпохи (1845–1855) и сумерки советской империи начиная с ухода Хрущева (1964–1971 и после). Именно тогда два
Некрасов-редактор — особая и малоизученная тема, потому что советское литературоведение некоторых аспектов ее по понятным причинам не касалось (очень уж оживал и сверкал непривычными красками образ вечного страдальца за бедный народ), а постсоветскому вообще не нравится вспоминать о том, что интеллигенция была когда-то народолюбива. Между тем коммерческая и деловая хватка этого гениального, без преувеличения, поэта, создателя нового поэтического словаря, великого реформатора эпических жанров, могла сравниться только с его же картежным талантом; мало кто помнит, что первый комплимент Белинского Некрасову был вовсе не «Поэт, и поэт истинный!» (после стихотворения «В дороге»), а «Этак вы всех нас, батенька, без сапог оставите» (после партии в преферанс в 1843 году). Некрасов был известен как игрок тонкий и безжалостный, умудрившийся ни разу не обремизиться, — но только тогда, когда ему надо было выиграть. Иногда, увы, ему надо было и проиграть — это была хитрая форма взятки цензору или иному чиновнику, и здесь ему тоже не было равных. Сыграть в преф в поддавки, да так, чтобы соперник ни о чем не догадался, — высокое искусство, и спасение «Современника» не в последнюю очередь определялось именно этой способностью Некрасова. Не говорю уж о его прославленных обедах, задававшихся для цензоров, и совместных охотах (тут, впрочем, случались конфликты — дело азартное, один цензор рассорился с Некрасовым после того, как некрасовский дворовый человек прогнал его с некрасовской территории, а поэт отказался уволить грубияна, ибо тот был по существу прав и по-человечески ему симпатичен). Faux pas случился у него один — и, по сути, совершенно бессмысленный: пресловутая ода Муравьеву, читанная в Английском клубе 28 апреля 1866 года, Муравьева не обманула, журнал не спасла, а некрасовским врагам вроде Герцена дала лишний шанс воскликнуть: «Браво, браво, г-н Некрасов!» Герцен, сидя за границей, искренне желал, чтобы в России не осталось ничего живого и прогрессивного, и все, кто здесь что-то предпринимает, казались ему предателями святого дела: нормальная эмигрантская точка зрения, не изменившаяся до наших дней. Твардовский этот опыт учел и оды Суслову не писал. Впрочем, Некрасов нашел в себе силы после разгрома «Современника» взяться за «Отечественные записки» — и вместе с Салтыковым-Щедриным вытащить их в первый ряд русских журналов, хотя того резонанса, который достался «Современнику» в пятидесятые, они уже иметь не могли по причинам, описанным выше. Зато огромен был в эти годы успех передвижников, принципиально отказавшихся от прежних форм существования живописи и затеявших в пику Академии собственные выставки. Кто скажет, что Мясоедов или Ярошенко были плохими устроителями этих выставок? Это у них учились братья Третьяковы, а не наоборот.
Непревзойденным коммерсантом от литературы был потомственный купец Брюсов — сам издавший (да почти в одиночку и написавший) «Русских символистов», впоследствии оказавшийся главным идеологом издательства «Скорпион» и, уже при советской власти, ректором собственного литературно-художественного института. Брюсов как никто умел создавать литературную моду, обладая феноменальным чутьем на бестселлеры: он первым заметил и отрецензировал практически всех талантливых современников. Впрочем, для символистов вообще была характерна практическая сметка, и ничего парадоксального тут нет: именно им выпало в русской литературе стирать границы между жизнью и искусством, превращать одно в другое, а такое дело требует серьезных организаторских способностей. Почитайте письма Федора Сологуба к жене, Анастасии Чеботаревской: он много ездил с лекциями и из каждого турне подробно отписывался о встрече, приеме и гонораре. Никаких нежностей — письма четкие, строгие, инспекторские; видно, что пресловутые рассказы Гумилева о трех разрядах сологубовских стихов («Эти отдам по три рубля за строчку, эти по два, эти по одному») — не выдумка или, по крайней мере, не совсем выдумка. Бухгалтерия была поставлена отлично, все по папочкам, по конвертикам. А письма Белого, в которых наряду с клиническим безумием и всякого рода лиловыми или серыми мирами — точнейшие запросы о гонорарах и тиражах? Все символисты были блестящими организаторами литературного процесса — и футуристы, их наследники по части жизнетворчества, ничуть им в этом не уступали. Маяковский как главный редактор «Лефа» и «Нового Лефа» умудрялся делать интересный журнал, на девяносто процентов посвященный такой скучной материи, как «литература факта». По накалу полемики — а читатель на это ловится всегда, ибо обожает публичный мордобой — с «Лефом» способен соперничать только «Синтаксис», вечно бившийся с «Континентом»; надо ли напоминать, что оба возглавлялись писателями, а не коммерсантами?
По части издательского дела безусловным лидером в российской истории может считаться Толстой, который, может, в сельском хозяйстве звезд с неба не хватал (здесь безоговорочно первенствует Фет, отличный теоретик и практик помещичьего землевладения), но в качестве инициатора и идеолога «Посредника» профессионально угадал тенденцию. Организаторскую работу тут взял на себя великий русский издатель Сытин, но тексты и иллюстрации для издательства добывал именно Толстой, потому что ни Лесков, ни Чехов, ни Репин не могли ему отказать. Литераторы в России, вопреки еще одной распространенной легенде, довольно крепко дружат — ибо, во-первых, писатель по определению обязан быть
человеком порядочным, а во-вторых, темные силы нас злобно гнетут, и ради выживания лучше сохранять человеческие отношения внутри цеха. Если Толстой просит у тебя текст для бесплатной публикации — это великая честь, и я не знаю, кем надо быть, чтобы отказаться. Поэтому безгонорарный «Посредник» мог позволить себе продавать сотню книжек за 90 копеек — и все равно процветал. Это было первое по-настоящему массовое издательство в России, и Толстой, надо отдать ему должное, замечательно отбирал для него тексты — делая акцент на увлекательности и только потом на пользе. Преувеличивать роль Черткова здесь не следует — она была именно что посредническая.Остается напомнить о беспрецедентном коммерческом успехе «Сатирикона» — самого богатого и тиражного русского журнала 1910-х годов. Всю редакторскую деятельность, включая самую черную, взял на себя Аверченко. В результате журнал процветал, а авторы стремительно богатели. Именно Аверченко принадлежит идея библиотечки, в которой вышел отчет о заграничных путешествиях «Сатирикона» и «Всеобщая история» в сатириконской обработке. Деловая хватка харьковчанина позволила ему организовать турне своих авторов по всей России — и никакие посредники были ему при этом даром не нужны: он был сам себе импресарио, пиарщик, агент, царь и верблюд.
К сожалению, уже при советской власти писатель оказался связан посредниками по рукам и ногам. Настоящим писателям не давали и пальцем притронуться к журнальному или издательскому делу: утверждение Твардовского на «Новый мир» было ошибкой системы — наверху понадеялись, что он исписался. «За далью — даль» в самом деле не лучшая его поэма. «Красную новь» редактировали Раскольников и Воронский, «Новый мир» — Полонский и Ставский, «Октябрь» — Панферов и Кочетов, «Знамя» — Вишневский и Кожевников. Все эти люди имели к литературе отношение весьма опосредованное, хотя некоторые из них и считались классиками соцреализма. Истинные же поэты и настоящие прозаики прочно числились по разряду небожителей — хотя лично я могу назвать в русской литературе всего трех-четырех людей, категорически не способных ни к какой посторонней писательству работе. Это Блок, совершенно не умевший работать на заказ (хотя переводивший подчас очень хорошо), Ахматова (ее заказные работы не выдерживают никакой критики), Есенин (этому вообще ничего нельзя было поручить из-за известной слабости, хотя в трезвые периоды он был превосходным организатором) и Бабель (умел хорошо делать только то, что было ему интересно). Все прочие писатели были отличными редакторами, могли быть неплохими издателями, мастерски справлялись с поденщиной и понимали в конъюнктуре — в хорошем, разумеется, смысле (а многие и в плохом). И если бы их допустили до организации литературного процесса — жизнь в России понемногу выправилась бы сама собой… но это слишком хорошо понимали наверху, почему и заменили Твардовского Косолаповым.
Никакие революции в этом смысле ничего не изменят: сегодня у руля в России стоят никак не писатели, хотя иногда, что уж там, наш брат литератор и умудряется прорваться к руководству издательским процессом. Так получилось у М.Веллера, о чьих книгах можно спорить, но нельзя их не замечать. В остальном литераторов и кинематографистов по-прежнему числят в небожителях, и это объяснимо: сегодня надо изо всех сил лишать читателя именно той литературы, которая ему нужна. И старательно внушать ему, что нуждается он исключительно в манной каше. Тогда этим читателем можно будет манипулировать еще какое-то время — так, чтобы он при этом ничего не понимал. Слава Богу, такое положение не вечно. И не за горами тот издательский проект, то кино и та живопись, менеджерами и пропагандистами которых будут выступать их собственные творцы.
Впрочем, чтобы такой проект появился, творцам сначала нужен воздух. То, чем дышат. А до очередной оттепели нам придется дышать его суррогатами и жить в мире, которым правят посредники.
Дмитрий Быков
Всех утопить
С антиутопиями в нашей литературе дело всегда обстояло отлично: русский писатель любит и умеет предупреждать об ужасном. Но вот позитивный проект всегда расплывчат и либо отдает угрюмым подвально-чердачным безумием, как у Циолковского и иных русских космистов, либо, в варианте того же Чернышевского, недалеко уходит от «фаланстера в борделе», как припечатал Герцен.
Утопия, надо сказать, и сама по себе жанр редкий, возникает она в преддверии великих исторических катаклизмов и почти всегда отличается детской наивностью, этой вечной спутницей агитационной литературы. От агитки не требуется глубина — она должна звать и увлекать, и в этом смысле почти все утопии, в том числе русские, делятся на два типа.
Первый — сказочный: счастье сделается само, без усилий. Настанет эпоха абсолютной праздности и довольства. Все будет на халяву и для всех. Серьезная проза редко рисует подобные картинки: это жанр фольклорный, мечты лежебоки, фантазии обжоры, которому лень обмакнуть галушку в сметану.
Второй — трудовой: все работают над чем хотят, никакого принуждения, сплошное творчество. Таковы почти все фантастические сочинения советской оттепели: их герои дорвались наконец до свободного труда, их не стесняет никакой Главлит, не дает идиотских указаний никакой партком, твори знай! «Туманность Андромеды» Ефремова — утопия пафосная и напыщенная, «Полдень, XXII век» Стругацких — ироническая и местами самопародийная, но роднит их безусловная и неуемная творческая активность главных героев, не покладающих рук в непрерывной гуманитарной и технократической экспансии.
Скоро, однако, с утопией начинают происходить забавные вещи. Джон Уиндем в 1957 году, в «Кукушках Мидвича», поставил один из главных вопросов мировой фантастики: если раса, идущая нам на смену, или пытающаяся захватить нас, или просто постепенно вытесняющая нас с Земли, на самом деле лучше нас (красивее, добрее, наделена телепатией), стоит ли нам защищать себя как биологический вид и отважно истреблять пришельцев, или лучше будет пожертвовать собой в честной борьбе, которую мы заведомо проиграем? С тех пор мировая литература только и делает, что прикидывает варианты ответа. Если будущее — безоговорочно светлое, прекрасное и гармоничное — отменяет нас, каковы мы есть, следует ли нам с этим мириться?