Статьи
Шрифт:
Допустим теперь, что у нас известен коммерческий способ переселения людей из одной местности государства в другую. Допустим и то, что общество, составившееся с целью способствовать переселению людей, позаботилось о всевозможном доставлении себе всяких выгод от своего предприятия. Положим, что судьбам еще долго неугодно будет осчастливить нашу колонизацию отменою некоторых обязательств, отмененных при заселении почтового тракта между Якутском и Аяном, [180] и посмотрим, какой вред и какую пользу может принести коммерческий способ переселения в рассматриваемом нами вопросе. Выгоды компании, принявшей на себя переселение желающих в отдаленные места России, потребовали бы от нее собрания самых многосторонних и самых достоверных сведений об открытых для заселения местах. Те же личные выгоды компании заставили бы ее обратить внимание на всевозможное облегчение переселенцам и самого перехода. Отношения переселенцев к компанейским агентам вовсе не были бы похожи на отношения народа к чиновникам. Переселяющийся крестьянин не довольствуется коротким, отрывистым словом чиновника, отвечающего с высоты своего официального величия на его пытливый вопрос, и отходит от его благородия, частью вовсе не понимая его ответа, частью совсем не доверяя этому ответу. С агентом крестьянин разговорится до тех пор, пока поймет: и что, и как, и почему; а собственная выгода агента, получающего вознаграждение за число сделанных при его посредстве переселений, заставит его изыскивать способы разъяснять все это с терпением, не отличающим наших чиновников, у которых всегда “дела много” и которые не видят для себя никаких благ в успехах колонизации. Агенты компаний, вероятно, примут на себя и ходатайство по “выправке” бумаг переселенцам, и в качестве поверенных безграмотного или малограмотного переселенца, вероятно, “выправят” эти бумаги скорее и дешевле, чем это обходится мужикам, когда они слоняются по разным мытарствам, отдавая последний грош писарям и другим лицам, которые говорят им: “у меня твое дело”, тогда как дело совсем у другого паразита. Компания, вероятно, нашла бы возможным и открыть кредит переселенцам на выплату недоимок, которые в сильной степени задерживают заселение пустых, но непривилегированных пространств России. Словом, компания могла бы освободить переселенцев (это слово у нас более уместно, чем слово колонист, ибо у нас, собственно говоря, происходит не колонизация, а расселение по русской земле) от множества затруднений, которые теперь принимают вид непреоборимых препятствий в глазах народа, чуждающегося всякого столкновения с чиновниками и их бумагами. Правительству только останется гарантировать переселенцев от эксплуатации их переселяющими, а народу избежать от обольщений, происходивших в некоторых других странах при колонизации коммерческим путем. В достижении первой цели правительство, обладающее законодательною и административною
180
Переселенцы, освобожденные от представления увольнительных приговоров, от платежа податей на 20 лет и от рекрутства навсегда. Таким образом, однако, переселено только 25 семейств. — Прим. Лескова.
181
Морской сборник. 1861. Кн. 10. — Прим. Лескова.
Меня, может быть, еще упрекнут в том, что я придаю слишком большое значение участию коммерческих компаний в переселениях, но сомневаюсь, чтобы упрек этот был основателен. Я выражаю мое мнение с голоса очень многих известных мне практических людей. Стоит пройти бедные белорусские деревни, поговорить с чиншевыми однодворцами западного края, погуторить с казенными крестьянами многих сел Орловской, Курской и Тульской губерний — везде одна песня: “Мы бы чего! Мы бы рады душой, да чем подымешься? чем хлопотать станешь?” Укажите им на казенное пособие, “на подъем” — что они заговорят? “Да нет, да где нам хлопотиться! Мы люди темные… видно, уж лучше тут пропадать”. Становой или окружный сами объявят вызов и пособие; новое явление: “это, гляди, подвох; да куда нас погонят? да там, гляди, еще воды бьют вредные” и т. п.; а туда, куда мужичку хочется идти, то есть в места непривилегированные, не назначено пособия. Так дело и валит через пень в колоду. Идти же в “облюбованное” место “на выплат” отработком или деньгами, да еще миром, — народ, недовольный своим побытом, всегда готов, и миром всегда отстоит свои интересы на новом месте.
Еще замечательно, что во всех толках о колонизации или о русском расселении у нас всегда упускается одно обстоятельство, которого, мне кажется, не следует упускать из виду. Говоря о переселениях, у нас постоянно имеют в виду одних земледельцев. Это понятно, потому что земледельческий класс в России — самый многочисленный класс и один только до сих пор представлял людей, ищущих свободного переселения. Но теперь обстоятельства значительно изменились, и во многих других классах являются охотники оставить старые места и посвятить себя новому роду занятий в новом месте. Людей, чувствующих такую потребность, очень много между городскими сословиями: мещанами, мелкими чиновниками и отчасти между низшим духовенством — вообще между разночинцами. Люди эти вовсе не принимаются в соображение при вопросе о расселении, хотя между ними очень много личностей, которые по роду своих профессий считаются на старых местах вредными или по крайней мере бесполезными членами общества, тогда как они не лишены ни способностей, ни желания сделаться полезными людьми на новом месте, при новом положении. В существовании их способностей и в искренности их желаний часто невозможно сомневаться. Но на старом месте, где они по происхождению, по воспитанию или по другим более или менее основательным причинам рассматриваются как люди класса, не назначенного к известным работам, они не могут взяться за эти работы — или по недостатку твердой воли и умения преодолеть ложный стыд, или по недостатку капиталов, или же по родственным, семейным и многим другим причинам, которые перечислить очень трудно, но влияния которых не могут отрицать люди, не гонявшиеся в жизни за одними теориями. Переселение для таких людей единственное спасение; а оно для них будет у нас возможно только тогда, когда для получения средств к переселению станет достаточно одного заявления доброй воли переселиться на новое место и отсутствия законных препятствий [182] оставить старое. Такой бесхлопотной возможности у нас, однако, к сожалению, до сих пор еще нет, и люди, готовые к переселению, остаются бременить города, в которых они никому не нужны и в которых не находят средств для пропитания. Людей, находящихся в таком положении, у нас больше, чем обыкновенно думают. По крайней мере можно быть уверенным, что их стало бы на составление нескольких цветущих селений. Очень недавно в небольшом кружке одного из наших университетских городов носился слух, что почтенный русский ученый, гуманные статьи которого тогда производили сильное впечатление на молодое племя, оставляет службу, уезжает в свое небольшое бессарабское поместье и дает место всем, кто захочет жить около него честным сельским трудом. Боже мой, какое это было время! Какое благородное и честное стремление охватило десятки голов, самых умных, самых мыслящих голов, несмотря на то, что они с самого детства слышали только о необходимости “сделать себе карьеру”! Казалось, что новый Ланарк, расторгнутый недоброжелателями своего достойного основателя, возродится у нас. Но, увы! стремлениям этим не было суждено осуществиться: хотели осуществить их иначе, но для осуществления их тогда не было средств; а после… после многое изменилось…
182
Например, подсудимость. — Прим. Лескова.
Бог знает, где теперь эти мечтатели! Может быть, не один из них пошел той торной дорожкой, по которой идут многие люди и добрые и честные, но не свободные от тех пятен, с которыми бы они никогда не сроднились в ином положении. Будь тогда средства — может быть, теперь указали бы в России на селение, где люди, убрав мешок кукуруз, садятся читать и Милля, и Тьера, и Роберта Оуена. Да! средств, средств к переселениям нужно! Их нужно не для одних крестьян, а для всех, кто еще не совсем погиб в тяжкой, безысходной борьбе с гнетущими условиями экономических безурядиц. Никому никогда не поздно исправиться, а оставление места, с которым связаны воспоминания об ошибках прошлого, и новый, честный, естественный образ жизни — одно из радикальных средств исправления, с которым не сравнятся результаты пентонвильского учреждения.
Но, заговорив о ходоках, я сам ушел, кажется, очень далеко, в страну обетованную, в страну, пока только едва мыслимую. Чтобы возвратить себя на почву действительности, обращаюсь к Политико-экономическому комитету, которого я было вовсе не хотел касаться в начале моей статьи. Я не могу не сочувствовать комитету как учреждению, где подняты вопросы, самые близкие для наших интересов, и где вопросы эти обсуждались без всяких бюрократических стеснений. Теперь то время, когда комитет, по всей вероятности, снова откроет свои заседания. Я желаю им большого успеха; я желаю, чтобы результатом новых комитетских прений были конечные и ясные выводы и определения. Ему можно пожелать и еще очень многого, а главное, того, чтобы некоторые ораторы не смотрели на залу комитета как на арену для ломания копий цветословия и шли бы к решению вопросов путем более положительным и ясным, без уносчивости в пространные области всеобъемлющей науки и без неудержимого желания давать концерт на своем красноречии. Затем самый состав лиц, заседавших в комитете прошлою зимою, как мне часто доводилось слышать, подвергался осуждениям. Находили, что комитет дурно поступает, не открывая своих заседаний для гораздо большего числа посетителей. Члены комитета, сколько я помню, смотрят на это весьма различно: одни думают, что нужно расширять круг посетителей, другие этого не думают. Сторонние лица, отрицавшие всякое значение комитетских прений, нередко давали чувствовать, что собрания много бы выиграли, если бы пополнились их присутствием. Некоторых из людей, умевших проводить эту мысль, я имел удовольствие после слышать в двух заседаниях Комитета грамотности, учрежденных при Вольно-экономическом обществе, и полагаю, что Политико-экономический комитет, не воспользовавшись их сведениями и соображениями, не понес невозградимой потери; но полагаю также, что со стороны комитета было бы очень благородно расширять по возможности круг приглашаемых лиц, хотя для того, чтобы ознакомить некоторых господ с обязанностью выслушивать чужую речь до конца и говорить в свою очередь, а не тогда, когда вздумается. Некоторые заседания Комитета грамотности весной этого года показали, что нам еще не совсем знакомы самые простые законы публичных прений; а это очень печально, особенно теперь, когда мы ожидаем права говорить за себя в суде.
О ЛИТЕРАТОРАХ БЕЛОЙ КОСТИ
Если вы действительно боитесь народа, —
торопитесь искоренить в нем убеждение, что вы им пренебрегаете; если вас так пугают его дурные страсти, — спешите удовлетворить его добрым и законным наклонностям.Неисповедимым судьбам угодно поддерживать в московских периодических изданиях постоянное разномыслие с периодическими изданиями петербургскими. Разномыслие это в последнее время стало очень резко и начинает обращать на себя серьезное внимание всех лиц, считающих журналистику не забавою, а тем, чем ее должно считать, то есть мерилом общественного развития и указателем существующих направлений в данный момент этого развития. Публика, остававшаяся всегда равнодушною к нашим полемическим турнирам, покинула свой индифферентизм тотчас, как предметом журнальной полемики сделались некоторые недавние отечественные события. Эти события были, так сказать, пробным камнем, при помощи которого читатели могли, с некоторою достоверностью, определить задушевные убеждения редакций, с которыми они имели дело, не имея часто возможности знать их взгляды на самые важные вопросы. Эти же события помогли и редакциям сверить сумму принадлежащих им симпатий. Конечно, сверка эта не могла быть очень точною; но если ее было неудобно произвесть положительным путем, то путем отрицательным она показала, что большинством русского сочувствия пользуется не московская пресса, не “Московские ведомости”, не “День” и не “Русский вестник”. О “Русской речи” нечего говорить, так как это девственное издание по крайней своей скромности и целомудрию никогда никого не огорчает и никого, кроме своих издателей, не радует. Обстоятельство это имело в нашем деле такое же значение, как предпочтение Приама в Троянской войне: началась не полемика, а брань, и брань самая желчная, самая необузданная и самая неосновательная, имеющая со стороны москвичей конечною целию опрофанирование петербургских изданий и подорвание их кредита в обществе. С этой точки зрения брань, о которой мы сказали, должна иметь известный интерес для лиц, доверяющих петербургским органам, и потому мы считаем своею обязанностью сообщить нашим читателям об оскорбительных нападках, которые мы сносим в последнее время от разнуздавшихся желчевиков московского журнального мира.
Главным борцом в этом деле, как и можно было ожидать, выступил “Русский вестник”, журнал, еще в очень недавнее время пользовавшийся весьма почтенною репутациею и общественным доверием. Недовольство редакции этого журнала петербургскою прессою стало выражаться с начала прошлого 1861 года. Сперва оно высказывалось только против свистунов, осмелившихся рассматривать с своей точки зрения и по своей манере заповедные теории и коренные положения “Русского вестника”; затем, принимая все более и более желчный характер, недовольство это касалось и других петербургских изданий, а к концу года выразилось презрительным отзывом о всей петербургской среде. В течение этого года, в котором мы имели случай следить за возрастающею яростию почтенной редакции, нам нельзя было не заметить, что ярость ее возрастала пропорционально числу живых дел, совершившихся в разных концах нашего отечества и вызвавших со стороны петербургских изданий отзывы, встречавшие в обществе более сочувствия, чем отзывы о тех же делах, произнесенные московскими изданиями. Упреки, которые давно делали “Русскому вестнику” за его постоянное и упорное стремление к англизированию русской земли, испытывающей все неудобства привития иностранных элементов, в истекшем году показали всю свою основательность. Первые проблески жизни, первые ее проявления в тех событиях, которыми ознаменован истекший год и которых многие из нас были близкими свидетелями, озадачили ученую редакцию и показали ее несостоятельность к спокойному созерцанию обстоятельств и неуклонному созиданию сообразной им теории. Живущая идеями “Times”'a, она изобличила полную политическую наивность в тех случаях, которые приходилось обсуждать, не дожидаясь голоса английской газеты. Слепо послушная авторитетам, она забыла один из великих политических авторитетов, заповедавших придавать несравненно больше важности явлениям, которые представляет общее состояние страны, чем особенным случайностям, как бы они ни казались значительными; она упустила из виду, что есть времена, в которые люди не могут считать себя господами событий. Изучая народный дух и народную жизнь по книгам, она упустила из виду, что такой способ изучения не ставит людей в ряды лиц, способных сказать в известную минуту слово, могущее осветить общий характер времени и направить внимание массы к целям благим и существенным. Она забыла, что Токвиль и другие политические люди, руководившие в известной мере идеями своего времени, почерпали их не из печатного чтения, а обращались при обработке их исключительно к самим источникам.
Забвение всего этого подорвало авторитет журнала, ставшего на видное место благодаря чужой политической теории, рассказанной им русскому обществу в 1855 году.
Развитию этой теории “Русский вестник” предавался с таким сосредоточенным вниманием, что не заметил, как она теряла интерес новизны и вместе с тем открывала много таких сторон, которые не могли привлекать ей большого числа поклонников. Люди, мало-мальски владеющие политическим смыслом, успели взглянуть на другую сторону медали, которую “Вестник” продолжал показывать с одного бока. Правильный взгляд некоторых наших журналов на характер последних европейских событий и на побуждения лиц, принимающих участие в этих событиях, довольно ясно доказали, что не все то золото, что блестит, и что политическая наука, точно так же как и все другие науки, никогда не стоит in statu quo, [183] что у нее не может быть постоянных теорий, удобоприменимых во всякое время и на всяком месте. Все это разновременно приходилось доказывать “Русскому вестнику”, но он этому не верил: Англия по-прежнему остается его бессменным идеалом, по которому он хочет пересоздать нашу коренастую Русь. Между тем несогласия петербургской прессы с старческою упорностью “Русского вестника” вызвали редакцию этого журнала на такие поступки, которые изобличили в ней даже недостаток той выдержанности, которою отличается журнальная литература боготворимой ею страны. По мере того как “Русский вестник” входил в полемику, он терял свой покойный джентльменский тон, прибегал к таким приемам, которые сам ставил в вину свистунам, начал нападать на личность, а не на мнение, употреблял довольно странные каламбуры вроде того, что коснуться г. Кускова значит ущипнуть журнал “Время” “сзади”, наконец стал непоследовательным и неверным своим собственным тенденциям, и неверность эта выражалась таким образом, что, чем ближе казалась вероятность осуществления какой-нибудь части проводимого этим журналом учения, он в каком-то ужасе начинал пятиться назад, бледнел, лепетал о том, что еще не готова какая-то подкладка, и с новою яростию накидывался на органы, не намеренные противоречить естественному развитию общественных стремлений. В заключение “Вестник” публично оскорбил всю петербургскую среду, обвинив ее в сплетничестве, пассивности, бессилии и готовности помогать каким-то известным ему ловким интригам.
183
В прежнем положении — Лат.
Это недостойное, гуртовое обвинение не может оскорблять среды, которая хорошо знает всю его неосновательность, и оно, конечно, не заслуживало бы никакого ответа, ибо такие слова… “ветер носит”; но так как оно выражено журналом, еще в недавнее время представлявшим орган целой партии, верующей, что солнцу должно всходить из Москвы, а Петербургу надлежит провалиться в гнилое болото, на котором он выстроен, то мы нашли уместным поразмыслить о правах московской прессы относиться о петербургской литературной и общественной среде так, как относится передовой московский журнал. Сравнивая заслуги здешних журналов с заслугами московских изданий, мы, во-первых, намерены говорить только о последних 5–6 годах, а, во-вторых, мы не будем касаться “Дня” как органа чисто славянофильского, ожидающего зеленых изумрудов из черноземной грязи полей и не имеющего с нашими стремлениями ничего общего, кроме любви к простому народу. Не будем также мы относиться в подробности ни к “Московским ведомостям”, ни к “Русской речи”, потому что эти издания составляют пространство, в котором раздается эхо от сладкозвучных песен “Русского вестника”, [184] и, относясь к московской прессе, будем держаться только этого журнала. Прежде всего нерасположение “Русского вестника” к петербургским журналам проистекает из несогласия последних в превосходстве проповедываемой “Вестником” политической теории и из крайнего самолюбия последнего, оскорбленного этим несогласием. Затем другие обвинения петербургской прессы высказаны в редакционной статье, помещенной в ноябрьской книжке этого журнала. Они заключаются: 1) в самонадеянности, с которою литература берется за обсуждение разных предметов, и в невежестве; 2) в недостатке всякого стремления к истине и критической оценке событий; 3) в бессилии, пассивности, сплетничестве и склонности служить проискам ловких интриганов и 4) в неумении спорить о мнениях, не относясь обидным образом к личности своего оппонента.
184
Справедливость требует сказать, что “Русская речь” один раз повредила резонансу, отказавшись разделять мнение “Русского вестника” об университетах, и пристала к мнению “Times”'a. Но высшая ее заслуга — молчание о том, о чем не умели смолчать ни “Ведомости”, ни “День”, ни “Вестник”. “Доброе молчание, по крайней мере, — ни в чем не ответ”. — Прим. Лескова.
По порядку мы должны прежде всего сказать наше мнение насчет основной причины, воспитавшей теперешнее нерасположение “Русского вестника” к петербургским журналам, то есть о теории, проповедуемой им в тридцати шести томах своего издания. Осязательный недостаток этой теории, по нашему мнению, заключается уже в том, что она очень неясно высказывается в 36 томах, составленных под редакциею людей, не обиженных замечательною силою диалектики и симпатизирующих полноте и ясности изложения вопросов; но главнейшим из ее недостатков мы почитаем ее неподвижность и ее крайний консерватизм, не соображающий своих положений с движением человеческой мысли и состоянием среды. Более же всего мы не можем уважать эту теорию в том виде, в каком она приводится в “Русском вестнике” и его анемической сопутнице — “Русской речи”, потому что их пропаганда имеет все неудобства одностороннего учения и потому не может принести никакой пользы обществу, не знакомому с обратной стороною медали. “Русский же вестник” и его московские сподвижники считают почему-то совершенно неуместным переворачивать медаль обеими сторонами, как это делается в самых маленьких и дешевеньких книжечках, в которых тот же предмет рассматривается за границею (например, в “Politischer Katechismus f"ur das frei Deutsches Volk”). Обратная сторона медали, хорошо представленная в этих маленьких трехгрошовых брауншвейгских изданиях, дает возможность видеть в идеалах “Русского вестника” такие черты, которые не могут возбуждать в себе общественных симпатий; а самому невиннейшему из петербургских журналистов небезызвестны хоть эти дешевенькие немецкие издания 1848 года, и потому понятно, что петербургская журналистика не может принимать некоторых положений “Русского вестника” за основное начало политической теории, сообразной настоящему духу и направлению европейских обществ. Она не может смотреть на них с тем раболепным доверием, с которым принимали эти теории читатели первых книжек “Русского вестника”, и не считает нужным скрывать свое сомнение насчет дальновидности политических публицистов этого журнала. Отсюда происходит недовольство “Русского вестника” всеми, не принимающими его пропаганды за последнее слово цивилизации, и недовольство самим временем, которое в большинстве совершающихся событий показывает участь известных взглядов и неудобоприменимость их в вопросе о счастии народов. Чтобы вредить своим противникам — он старается профанировать и подрывать их кредит в обществе, утверждая их политическое невежество в таких вещах, которых не ведать нет никакой возможности и которые могут представляться в радужных красках разве только самым невиннейшим или самым виновнейшим почитателям ученого журнала. Дальнейшее распространение об этом пункте мы считаем неудобным и излишним, полагая, что для тех, кого интересует этот вопрос, мы выразились довольно ясно.
Второе обвинение касается недостатка в нас всякого стремления к истине и критической оценке событий. Обвинение это высказано по следующему случаю: “Один профессор, недавно вступивший на кафедру, напечатал свою вступительную лекцию (вероятно, в одной московской газете) и коснулся в ней, насколько это было возможно, некоторых современных явлений. Высказанные им замечания не пришлись по нраву толпе (?!), которая в то время вовсе не была способна подумать о чем-нибудь спокойно. Этим обстоятельством тотчас же воспользовались ловцы рыбы в мутной воде. (О ком это речь идет?) Разные сплетни, одна другой нелепее, были пущены в ход. Не стоит исчислять их; но нельзя не упомянуть об одной, очень интересной. Вдруг во всех литературных кругах распространилось известие, что против вышеупомянутой лекции и вообще против всего, что будет написано ее автором, правительство запрещает говорить, что автор поставлен в особого рода привилегированное (курс <ив> подл<инника>) положение, которое для честного писателя совершенно невыносимо. Мы краснеем за те лица, которые выдумали, изукрасили и пустили в ход эту нелепость, — краснеем тем более, что эти господа, сколько нам известно, принадлежат не к задним рядам каких-нибудь чиновников или писак, а к передовым. Они поступали совершенно сознательно; они очень хорошо знали, что ничего подобного не было и быть не могло (?!), и только воспользовались удобным случаем выдумать и пустить в ход сплетню. Точно так же, себе на уме, поступили они и тогда, когда нужно было свалить ответственность за одну меру, возбудившую ропот на одно почтенное лицо, очень памятное Московскому университету и нисколько не повинное в этой мере. Особенно в Петербурге удаются эти сплетни, клеветы и интриги. Там вдруг разрастаются они до чудовищных размеров и охватывают все без малейшего сопротивления. Какая пассивная, бессильная, воспитанная на сплетнях и интригах среда! Никто не хочет слышать объяснений, все бессмысленно повторяют одно и то же; нет надобности до истинной правды, не возникает ни малейшая критическая попытка, все беспрекословно повторяют одну и ту же сплетню и бескорыстно обделывают аферу ловких интриганов”. Сказать откровенно, мы очень плохо понимаем, кого разумеет “Русский вестник” под именем “ловких интриганов”, которых аферу бескорыстно (хоть это хорошо) обделывает бессильная петербургская среда. Во всяком случае, вероятно, интриганы эти очень бессильны, если они нуждаются в содействии бессильной же и пассивной среды. Но, не имея средств разъяснить себе темный намек редакции, мы обратимся к тому, что выяснено в этом обвинении несколько доступнее для нашего понимания.