Степан Кольчугин. Книга первая
Шрифт:
— А ну, подсади, — сказал он, прислушиваясь к медленному, совершенно чужому и никак ему не принадлежащему голосу.
Его подняли на руки, крича, перебивая друг друга, давая ему советы. Но он не слышал голосов, он видел только страшное, огромное отверстие; точно черная луна вдруг взошла перед ним и заслонила весь мир. Степан невольно отшатнулся и ухватился руками за борты люка, чтобы противостоять могучему инстинкту, звавшему его тело к земле. У него мелькнуло в подсознании, что руки, поднявшие его, силой, против воли толкали его в дыру.
Смутные, быстрые мысли-чувства сразу исчезли из его головы, и он двигался навстречу опасности и смерти, полный лукавства, хитрости, осторожности. Все, о чем думал он, стоя внизу и уже зная, что пришла его очередь вслед за Очкасовым
В трубе стоял душный печной запах, напоминавший, как в детстве, играя, Степан залезал в холодную русскую печь. Ладони уперлись в противоположный люку бок трубы, ощутили наждачную шершавость толстого нагара.
Быстро повернувшись, Степан далеко высунулся из люка, медленно и глубоко дыша. Ему говорили что-то, кричали, указывали руками, но он ничего не замечал, весь отдавшись огромному для него по важности делу. В эти секунды он не думал о людях, лежащих в нескольких шагах от него, не испытывал уже ни волнения, ни страха; его занимало только, как он сделает последний глубокий, полный вдох и, затаив дыхание, пойдет по трубе. Без усилия воли, точно внутри колокол ударил, он оттолкнулся руками и коленями от округлости трубы, и тьма мгновенно ослепила его. Он пошел быстрыми, длинными, осторожными шагами. Казалось, встреться ему на пути паутина, и ту бы он сразу почувствовал, настолько напряжена была чувствительность его нервов. Один шаг, два, три — он сдерживал дыхание без труда, легко. Сделалось тепло и тихо, удивительно тихо. Инстинктивно он остановился и медленно пошарил ногой, — носок коснулся чьего-то тела. Степан нагнулся, схватил за ногу, потом нашарил вторую — у него мелькнула мысль: «Под коленки, а то сапоги стащу», — и поволок человека обратно к люку. Вдруг он почувствовал, что внутри распирает его, вот-вот взорвется сердце, а тут еще ноги стали путаться в ремне. Не выдержав, он полуоткрыл рот и начал выдувать из себя воздух. И в тот миг, когда он уже поневоле должен был вновь вдохнуть, совсем рядом мелькнул свет. Он показался ярким, желанным, радостным — сама жизнь! Как он дышал! Ему показалось, что толпа внизу стала огромной.
— Принимай, — сказал он и начал просовывать тело ногами вперед в люк. Это было не легко, и раза два он глотнул воздух в трубе. Случайно он заметил лицо: Очкасов! Из носа текла кровь, и когда лицо запрокинулось, кровь набежала на глаза.
Потом он снова долго, с наслаждением дышал, удивляясь тому, как быстро бьется сердце. В голове, где-то над глазами негромко, весело шипело, как пузырьки сельтерской; он не понимал, что часть его крови уже отравлена.
Он отвязал мешавший ремень и бросил вниз.
Второй поход оказался гораздо трудней. Все три тела лежали вместе; видно, до последней секунды сознания Затейщиков тащил к люку Пахаря, а Пахарь успел на несколько шагов подтащить рабочего с газопровода. И сейчас они лежали, не желая отпускать друг друга. Затейщиков был тяжел и лежал не вдоль трубы, а поперек. Степан тащил его с яростью из объятий Пахаря. Он совершенно не думал, что спасает жизнь товарищу. Борясь с неразумной упрямостью бесчувственного тела, Степан вообразил, что Затейщиков сознательно, по вздорности, мешает ему, и с ненавистью тащил его, злорадствуя, что побеждает сопротивление Затейщикова.
И он снова дышал в люк и кричал что-то стоявшим внизу людям. И они кричали, широко разевая рты. Но он уже не слышал их голосов. Безумное возбуждение охватило его, сердце рвалось, хотелось быстро бежать, прыгать, вертеться… Но в сознании еще сохранились властные, простые и хитрые мысли, как обмануть смерть, как обойти ее, как быть сильнее, чем она… И это помогло Степану притащить к люку Пахаря. Он увидел лицо Мишки, и внезапная радость обдала его, он сразу потерял и забыл осторожность… Пьяный от газа, постепенно захватившего его кровь, не ощущая судорожных биений сердца, шаря потерявшими осторожность
руками, на подгибающихся ногах он снова пополз в газопровод. Опасности не существовало, он не думал о ней. Смерть уже была в нем, внутри — в мозгу, в крови, в легких. И он не старался ее избегнуть, он ни о чем не думал, и только сердце его переполнилось любовью к человеку, имени которого он не знал, лица которого не видел. Ему казалось, что это отец. И, падая, ударяясь головой о гудящую стену, срываясь, Степан тащил его, бормоча нежные слова… Как он полз, как дополз, Степан никогда не мог вспомнить. Мелькнули огоньки, воздух коснулся лица, срывающиеся пальцы потянулись к люку и, не дотянувшись, скрючились, судорожно ушли в ладонь. И он уже не слышал радостного рева голосов, покрывших на мгновение гул завода, не видел и не чувствовал, как люди вытащили его из железного туннеля.Рабочие и шахтерские поселки живут в вечном ожидании катастроф. И стоило пройти страшному слуху или прозвучать в воздухе тревожному завыванию шахтной сирены, как сотни женщин, не накинув на голову платка, не заперев дверей, не загасив даже огня под плитой, бегут к месту несчастья… Мучителен и страшен этот путь под протяжный вой гудков и сирен… По ночам снится несчастье, и женщина просыпается, идет молиться, посмотрит на спящего ребенка и уж не ложится, ожидая мужа с ночной смены, до утра прислушивается к гудкам паровозов. И можно ли когда-нибудь забыть ужасную катастрофу на шахте господ Рыковских в 1908 году? Двести семьдесят белых гробов, в ряд стоявших на красной сухой глине, степную пыль, скрывшую окончание этой шеренги, будто и не было ей конца.
Когда Марфа, войдя в комнату и не глядя на Ольгу, сказала: «На домне беда!» — Ольга одними губами спросила: «Что?» — и несколько секунд смотрела на подоконник, книжки, голубую лампочку.
Дед Платон так растерялся, что не произнес привычной фразы: «Как я чуял, так и вышло», — и молча начал спускаться с печи. Он не рассчитал своих сил и повис на локтях; Марфа помогла ему спуститься, дойти до табурета. Павел посмотрел на мать и заплакал. А Ольга стояла молча, не имея силы преодолеть оцепенение, охватившее ее.
Вдруг она вскрикнула:
— Ой, боже, боже мой! — и побежала на улицу.
Марфа выбежала за ней.
Павел заревел во весь голос, начал теребить деда за рукав:
— Пойдем, дедушка, пойдем!
— Сейчас, сейчас, — бормотал дед Платон.
Он дотянулся до костыля и, взмахнув им в воздухе, вдруг закричал:
— Я им всем, подлецам, головы костылем поразбиваю, кончилось мое терпенье… Всю жизнь терпел, а теперь кончилось… Людей убивать, это что? Молодых, старых… Я с вами расправлюсь! Я их за Степку, я им всем головы поразбиваю. Я что, не вижу, думаете, на печке? Нет, шахтерское сердце все помнит, ничего не забыло!
Незастегнутые тяжелые ватные штаны спустились почти до колен, обнажив худые ноги деда, искривленные и изуродованные ревматизмом. Дрожащими пальцами он подтягивал штаны, стараясь застегнуть пуговицы; а рядом стоял мальчишка в продранной рубашонке, с такими же кривыми ногами, и всхлипывал:
— Дедушка, Степку нашего тоже, да?
Наконец, кое-как одевшись, дед Платон пошел к двери, сопровождаемый Павликом. Двигался он медленно, каждый раз кряхтя и вскрикивая от боли. Он оступился в темноте и упал набок, сшибив с ног Павлика.
— Сейчас, сейчас. Вот колено разотру и дальше пойду, — говорил он мальчику.
Но силы в ногах уже не было вовсе. Несколько раз он пытался подняться и не смог. Так они сидели в темноте, прижавшись друг к другу, и оба всхлипывали, глядя на зарево над заводом.
Весть о несчастье распространилась быстро, и когда Ольга кинулась на дорогу, она увидела нескольких бегущих женщин.
Ольга не чувствовала усталости, хотя уже бежала долго. Вся боль, бывшая в ней, весь страх, вся любовь поднялись — больше она уже не могла пережить. Если что случилось со Степаном — значит, смерть; и в ней только и жил ужас от мысли, что она не умрет сразу. Есть такие большие характеры, способные молча, не уронив слезы, переносить великие несчастья. Не раз после смерти Кольчугина Петровна сердито говорила Ольге: