Стихи про меня
Шрифт:
Есенин настаивал на себе-самородке и, видимо, был прав. Хотя его культурность нельзя недооценивать — ту быстроту реакции, с которой он впитывал все, что считал полезным: достижения Клюева, Городецкого, Маяковского, более образованных друзей-имажинистов. Результат, достигнутый по дороге из деревни — ошеломляющий. Ни до, ни после ничего более натурального в русских стихах не найти.
Простота его обманчива. Это родовое свойство простоты, но подражатели не устают ловиться на старую наживку. Время от времени кто-нибудь назначается новым Есениным: Павел Васильев, Рубцов, Высоцкий, не говоря о мелочи. Высоцкий — разумеется, по кабацкой линии и, главное, по драйву. Мне рассказывал приятель-пианист, как они, музыкальная молодежь, привели Высоцкого к Рихтеру, перед которым он благоговел. Поговорили, потом Высоцкий ударил по струнам, запел, захрипел, побагровел, на шее
Зря, что ли, Высоцкий играл Хлопушу в любимовском спектакле на Таганке? Вот в чем основная привлекательность Есенина — непрерывное ощущение внутренней силы, даже в поздних меланхолических стихах. А в таких вещах, ка монолог Хлопуши, — бешеный напор, заставляющий усматривать в авторе разрушительные и саморазрушительные силы. Мы вместе с ним на краю.
Бог знает, страшно догадываться, но, может, он ходил не только по своему, но и по чужому краю? По крайней мере заглядывал туда, подходил близко? Знаменитый стих "Не расстреливал несчастных по темницам" — и современниками (Мандельштам говорил, "можно простить Есенину что угодно за эту строчку"), и потомками расценивается как горделивое свидетельство непричастности. Но ведь тут скорее заклинание: странно и дико гордиться тем, что ты не убийца, не палач — если и помыслы чисты, если не было позывов или обстоятельств, в силу которых все-таки подходил близко, стоял рядом, очень-очень рядом, не делал, но мог. Ходасевич в очерке "Есенин" откровенно намекает на это. (Пушкин, со ссылкой на Дмитриева, сообщает, что Державин при подавлении пугачевского бунта повесил двух мятежников "более из поэтического любопытства, нежели из настоящей необходимости".)
Что до саморазрушения, о Есенине-самоубийце знали даже те, кто ни строчки его не прочел. В открывшемся в 1928 году Литературном музее при Всероссийском союзе писателей экспонировалась веревка, на которой он повесился: культ так культ. После его смерти прошла маленькая эпидемия, вызванная гибельным соблазном, о чем писал Маяковский в стихотворении на смерть поэта: "Над собою чуть не взвод расправу учинил".
Соблазн этот мне никогда не был внятен, при всей преданной юной любви к Есенину, с годами перешедшей в спокойное восхищение. Естественные для юноши мысли о самоубийстве клубились, но по-настоящему не посещали — так, легкие романтические мечты. Позже я понял, почему. На самой последней грани остановит мысль: сейчас погорячишься — потом пожалеешь.
ПРО СМЕРТЬ ПОЭТА
Осип Мандельштам1891-1938
Кому зима — арак и пунш голубоглазый, Кому душистое с корицею вино, Кому жестоких звезд соленые приказы В избушку дымную перенести дано. Немного теплого куриного помета И бестолкового овечьего тепла; Я всё отдам за жизнь — мне так нужна забота, И спичка серная меня б согреть могла. Взгляни: в моей руке лишь глиняная крынка, И верещанье звезд щекочет слабый слух, Но желтизну травы и теплоту суглинка Нельзя не полюбить сквозь этот жалкий пух. Тихонько гладить шерсть и ворошить солому, Как яблоня зимой в рогоже голодать, Тянуться с нежностью бессмысленно к чужому, И шарить в пустоте, и терпеливо ждать. Пусть заговорщики торопятся по снегу Отарою овец и хрупкий наст скрипит, Кому зима — полынь и горький дым к ночлегу, Кому - крутая соль торжественных обид. О, если бы поднять фонарь на длинной палке, С собакой впереди идти под солью звезд И с петухом в горшке прийти на двор к гадалке. А белый, белый снег до боли очи ест.1922
Две строчки
сколько бы ни читал — сердце сжимается: "Я всё отдам за жизнь — мне так нужна забота, — / И спичка серная меня б согреть могла". Прочел стихотворение довольно поздно, а строки знал давно, вроде даже всегда. Острое чувство жалости, вызванное знанием дальнейшей судьбы поэта. Такое — с последними днями Пушкина: как больно было ему. Как больно и унизительно было Мандельштаму в пересыльном лагере на Второй речке под Владивостоком. Как страшно и холодно. Со школьных лет в голове засело — субтропики, Сихотэ-Алиньский заповедник, тигры: почти Индия. Я был там поздней осенью с желтой травой и мокрым суглинком, во Владивостоке и вокруг, в Партизанске и прочих лагерных местах: Сибирь и Сибирь, что и значится на карте — тем более в декабре, когда умирал Мандельштам. Хотя бы физическая география — вне идеологии. В отличие от географии политической: то, что теперь Партизанск, всегда называлось — Сучан.В статье о Франсуа Вийоне Мандельштам прозрачно пишет о себе: "Через всю свою беспутную жизнь он пронес непоколебимую уверенность, что кто-то о нем должен заботиться, ведать его дела и выручать его из затруднительных положений". Рядом с ним был "кто-то": изредка — друзья и почитатели, иногда — Ахматова, почти всегда — жена. В сучанские холода он остался один, некому оказалось поднести серную спичку, предсказанную за шестнадцать лет до того. Мандельштам ощутимо предчувствовал смерть: когда писал о чужой, имел в виду свою.
Вдова вспоминает, как "говорила ему: "Что ты себя сам хоронишь?", а он отвечал, что надо самому себя похоронить, пока не поздно, потому что неизвестно, что еще предстоит". Это было в воронежской ссылке, когда уже стало по-настоящему опасно. Когда сочинялись строки: "У чужих людей мне плохо спится, / И своя-то жизнь мне не близка". Когда, сходя с ума, в периоды жестокого прояснения Мандельштам говорил жене, "что уничтожают у нас людей в основном правильно — по чутью, за то, что они не совсем обезумели...".
Поэтов надо читать не выборочно, а подряд, целиком. Настоящий поэт творит не штуку, а процесс — это уж потом, все узнав, можно выбирать поштучно, на вкус, время и место. Последовательно считываются стихи, проза, письма. В январе 37-го Мандельштам пишет из Воронежа Тынянову: "Пожалуйста, не считайте меня тенью. Я еще отбрасываю тень..." В апреле Чуковскому: "Я — тень. Меня нет. У меня есть только одно право — умереть..." Три месяца всего прошло — и плоть осознала себя тенью, до окончательного перехода оставалось двадцать месяцев.
Когда читаешь подряд, неясностей не остается или почти не остается. Непонятность, в которой упрекали Мандельштама (а также Пастернака, Маяковского, Цветаеву, Заболоцкого, Бродского и т.д. и т.д.), — от выхватывания из целого, из контекста. Контекст — жизнь поэта, который догадывается: "Быть может, прежде губ уже родился шепот..." Мандельштам был обычный великий пророк — профессия, которая всегда сопровождается толкованиями.
Каким зреньем он был вооружен в марте 37-го, когда писал: "Миллионы убитых задешево / Протоптали тропу в пустоте"?
Тогдашнее "небо крупных оптовых смертей" — иное, чем то, которое прорицатель увидел раньше: "О небо, небо, ты мне будешь сниться! / Не может быть, чтоб ты совсем ослепло / И день сгорел, как белая страница: / Немного дыма и немного пепла!" Это о чем? О сожженной рукописи или о ядерном взрыве? А ведь написано в 1911-м, до Первой мировой, даже до "Титаника", который первым просигналил о том, что по разуму и логике устроить жизнь и мир не получится. Всегда доступно только это — "Тянуться с нежностью бессмысленно к чужому, / И шарить в пустоте, и терпеливо ждать". Манделынтамовская непонятность с гадалкой и петухом оборачивается такой ясностью, что перехватывает горло. Что есть поэтическая невнятица? "Для меня в бублике ценна дырка... Бублик можно слопать, а дырка останется... Настоящий труд — это брюссельское кружево, в нем главное — то, на чем держится узор: воздух, проколы, прогулы".
Среди воронежских стихов есть шуточный: "Это какая улица? / Улица Мандельштама. / Что за фамилия чертова — / Как ее ни вывертывай, / Криво звучит, а не прямо. / Мало в нем было линейного, / Нрава он был не лилейного, / И потому эта улица / Или, верней, эта яма / Так и зовется по имени / Этого Мандельштама..." В примечаниях объясняется, что улица, на которой Мандельштамы поселились в Воронеже, называлась 2-я Линейная, что дом стоял в низине. Комментарии точны, но мы-то знаем, о чем это: мандельштамовская яма — на Второй речке под Владивостоком, неизвестно где, но он о ней написал за три года до того, как его туда бросили.