Стихи. Песни. Сценарии. Роман. Рассказы. Наброски. Дневники.
Шрифт:
Дорога.
Лето.
Марина мне говорит, — вот так уж прямо — как вы себя чувствуете? — плохо, я ей говорю, плохо, — хотя, кроме вас, никому об этом не сказал — на что Марина — не усмехнулась, не улыбнулась, а заплакала — а дорога, читатель, была далека, далека. Очень далека — 114 километров.
Дальше мы шли, помалкивая.
Лето вокруг было лето.
Лето,
лето — через запятую — лето.
Тут Марина заплакала.
Плачей я насмотрелся, посоветовать не мог, а шла Марина, которая полы где-то мыла — где-то, не являясь членом Союза Советских писателей — полы мыла — ну, уборщица — Марина Цветаева. Плакала.
Дорога бесконечно длинная. 114 километров — и то приблизительно, а то и больше.
Шли.
Ох.
…плащ сняли? Присядьте, будьте, как дома. Ничего пусть вас не стесняет. Стол накрыт. Пойдемте, пройдемте.
Могли бы и белую рубашку надеть. Как, кстати? — одеть или надеть? Не одели, не надели. Без галстука, вот какая беда. Стол был накрыт. Белейшая, белоснежная — слов нет иных! — скатерть, а на ней — еда. Все, что осенью продается, произрастает, вызревает, опадает или же еле-еле висит, чтобы тяжким плодом опасть — все было. И вино стояло — знаете, в этих плетеных болгарских разноцветных бутылках. Водка — самая лучшая. Так, очевидно, ей хотелось, казалось — что все вообще самогон, кроме петровской водки. Пьеса все это, спектакль. Я — единственный зритель, а может быть? — актер. Сыграем? Сели. Итак, итак. Вот так. Надо сразу выпить. Пью за здравие Мери, милой Мери моей, тихо запер я двери, и — один — без гостей. Пьянство в одиночку. Вот и тост. Спасибо, говорит она, спасибо. Вы знаете, я ведь… — Что? — Я ведь все это люблю. Вы меня за монологи извините. Вы меня простите — за монологи? Я же вынуждена говорить, если вы помалкиваете? Я вам не нравлюсь? Это несправедливо. Более того —
…звоню. А ты что делаешь? Что делаю? — люблю.
…Тула ковала для революции сталь.
…но, чтобы приблизить это будущее, не надо самим сидеть сложа руки…
…Собираем металлолом для строительства обелиска…
…Вы слушали…
…Опять — китайцы…
…Московское время — десять часов тридцать минут.
…Далее — клуб знаменитых капитанов, — как-то раз под новый год… в шорохе машинок, в шелесте страниц…
…Нет на свете далей, нет таких морей, где бы не видали наших кораблей…
…А потом бросали бутылку в море…
неведомый моряк.
…почтовый голубь моряков — бутылка с сургучом.
…Далеко не все они были капитаны…
…Но — вот Робинзон Крузо, плохой был капитан…
…Люблю, друзья, чесночный суп…
…ОХ.
…День прошел — и слава богу.
…С утра — побрившись и — галстук новый к рубашке синей (белой, может быть, надел) в четыре ровно, в четыре ровно. — я (он) прилетел.
…тихий ангел.
— биб — биб.
…ты из кино?
…я у аптеки.
…так я ж в кино встречала
… вас
…и в том же веке, и в том же веке.
…в тот же час.
…день прошел — и — слава богу.
— бога нет.
…нет уж — так уж получилось.
…хотя.
…я у кино — вы — аптеки…
…на вы — параильго.
— только на вы.
…спутали место встреч.
…перепутали.
…она — в кино, он — у аптеки.
…недоразумение.
…но.
У кино — и аптеки — встретились.
Аптека и кино были по соседству — тоже через улицу.
— Я ждала.
— А я?
— Ты не сердилась?
— Не сердилась. Я ждала. Ждала.
— Не успел.
— Да уж вижу. В кино пойдем?
…и вообще, и вообще и вообще, ходит девочка в белом плаще, и вообще я тут ни при чем. Пусть себе ходит, ходят, а впрочем — вообще дело не мое. У них какая-то своя жизнь, мне издали малопонятная, не говоря что уж и вблизи. У всех обеспеченных людей малопонятная, не говоря что уж о вблизи. У всех обеспеченных людей своя жизнь. Я к ней никакого отношения не имею. Все. Вот моя комната, вот мой дом родной — спят соседи за стеной — слава богу — а теперь, запершись, разоблачимся, свет зажжем — сперва зажжем, а после разоблачимся — но последовательность действий тут уж и не так важна. Или же нет? Все необходимо делать последовательно: ключ, свет, вешалка, — стоп — еще — ноги-то нужно вытирать! — вот беда, а если один живешь? В общем, стоп. Спать. Я — последовательно — читатель, ты уж прости за последовательность — быстро вымылся и лег с каким-то чтением, чтобы скорее и еще раз — скорее — уснуть — снотворного у меня — кроме водки — нет, но и водки не было и вообще пить не хотелось ничего, кроме чая, а он у меня в термосе был, дорогой мой, но было мне нехорошо от всего, да и от себя нехорошо — как-то, что свойственно любому русскому человеку — я расстроился, засыпая, что вот уж жизнь такая, что вот некого на ночь обнять, к плечу прислониться — вот какая жизнь. Позвонить что ли кому? Но звонить-то некому. Велика Россия, а позвонить — некому. Да у меня и телефона нет — надо на улицу выходить. Спать. И тут — звонок в дверь. Ох, подумал я — пронесет — не ко мне, вдруг такое счастье? — но — но — и еще раз — но — явилась.
Здравствуйте, вот и я. С добрым утром. — Я к вам вроде зари, хотя на улице темно. Я к вам пришла — вы бы хоть сесть предложили — пришла, потому что все ушли, а деваться некуда. Вы уж меня простите. Я бескорыстно пришла, без намерений — черных, как их общепринято считать, хотя они самые светлые. Вот. Никаких намерений. Я вас люблю любовью брата, а может быть, еще сильней. Хотя, я — в отношении к вам — сестра, но — любовью брата. Что делать? Посоветуйте — я в ужасе. Отчего? — я спросил. Да сама не знаю, отчего. Выходите замуж, я посоветовал. Так, сказала она, так. Так я и знала. Смешно вы живете. И холодно у вас. Ох, сказал я — ну что вам предложить? Вот чай есть. В три часа ночи чай пьют сумасшедшие — так она сказала, как афоризм, с которым невозможно не согласиться, если человек не в себе. Но не в три часа ночи? — так я ее спросил — уж полчетвертого, сказала она, полчетвертого. Знаете, — говорю я, — светлеет, с богом, по домам. Позвякивают колокольца? — спросила она. Вот что, я ей говорю, вот что мы сделаем. Я понимаю, что вам худо, но вы — не отчаивайтесь. Лучше всего лечь спать. С кем? — спросила она. — Вы что, со мною пришли спать? — Да, сказала она. Во всяком случае. — вместе, а то одной уж очень плохо. И спать пора — и никак не уснуть — пропела она — и заплакала, что, конечно, неспасимо никак, неспасаемо. Все-таки вы меня выслушайте, говорю я, послушайте меня внимательно. Я вам сейчас тут все постелю. У меня еще есть раскладушка, так что устроимся. Сколько вы выпили? Не помню, сказала она, бог память отшиб. Вы хоть дома-то дверь закрыли? — спросил я — а от кого? — так спросила она — да и воровать нечего, а чего есть — не жалко. Тем более — я убеждена — с воровством — поскольку воровать нечего — покончено в целом, в частностях и навсегда. И вообще — отречемся от старого мира, отряхнем его прах с наших ног, хотя странно, что прах — у ног, хотя он должен сыпаться на голову — а? — на голову — но — к ногам — а откуда он, кстати, сыплется, прах? — загадочная история. Тут она опять заплакала и упала лицом вниз на мою кровать. Я вышел на улицу — благо, что идти-то рядом, а то бы, а то бы — страшно даже подумать, какие трудности надо преодолеть человеку, чтобы добраться, допустим, от Химок до Черемушек, если у него нет денег на такси и все виды транспорта еще не работают! — но — к счастью, мы жили недалеко. У нее, естественно, горел свет. Дверь была широко и гостеприимно распахнута. Нет, все же, подумал я, все же нет. Есть что украсть, что вывезти, есть. В холодильнике было молоко, кефир, — чего, собственно, я искал на утро, которое неотвратимо близилось и еще — еще было то, что должно было уложить мою собеседницу в кровать — так, чтоб уж не вставала милая, ибо иных способов я не знаю, придумать не могу — под руками тоже нет — была там бутылка этого странного полуконьяка, выпускаемого не то Венгрией, не то Югославией, такая большая довольно бутылка, холодная, нераспечатанная, даже завернутая — обвернутая, скажем, обволакиваемая нежнейшей белой бумажкой. В простых вещах, вроде совести, добра — и — прочее и прочее и еще раз прочее — говорят так — уж не скажу, что сложно, что длинно — скажу. А она сидела в соседней комнате и ревела. Слово — неподходящее, но — что делать! — ревела. То есть слезы лились. Истерики, слава богу, не было. Просто невидимые миру слезы лились. Чтобы их невидимость сохранилась, я дверь прикрыл, сел за стол, украшенный устрашающим количеством еды и выпивки, налил сам себе, поставил пластинку, послушал что-то, о чем-то, что-то такое, от чего запить хочется, хотя пели по-английски —
вдвоем. Такая-то у них была взаимная обида друг на друга — чисто английская. Я это понял даже при минимальном знании языка, но поскольку все песни про одно и то же, то там, в этой английской песне, он куда-то уезжал — вследствие недоразумения, очевидно, но уезжать ему явно не хотелось, а они сидели в какой-то теплой комнате — с камином — и все дело было в камине, который им достался по наследству, и у этого камина их бабушки, прабабушки и прадедушки занимались тем, чем выпало заниматься им, то — есть выясняли отношения, а это все выслушивали дрова, или уголь — чем они там топят, — еще выслушивали собаки, стены, геральдические деревья с родственниками на ветвях, а они — опять-таки по недоразумению — расставались. Причем, дуэтом. Я сразу выпил петровской водки, сочувствуя этим англичанам, которые — опять-таки по недоразумению — разбегаются от своих каминов, но — подумал я — если у песни конец не грустный, то к чему она? — Все правильно. Бегом, бегом — от всего. А дождик за окном перерастал в ливень. Я зажег весь свет — все возможные осветительные приборы — даже кварцевая лампа в Этом доме была — вот вам жизнь, как в метро. И тут явилась Виолетта. Я сам ей дверь открыл, догадавшись, что это она — когда открыл, правда, ибо я ждал чемпиона мира, но Виолетта впорхнула, ничуть не удивившись мне, сбросила плащ, ни слова не сказала — что очень украсило ее — и решительным шагом направилась туда, куда ей не следовало бы идти — туда, где лились невидимые миру слезы. Но — поскольку она, Виолетта, была гениальной женщиной — о чем позже я попытаюсь рассказать, — то ее движение души не обмануло. Я их оставил вдвоем. Мне бы вообще следовало уйти отсюда. У меня были — были, к сожалению, а теперь их уже не будет — свои дела, да и к чему я здесь? Что за имя Виолетта — оперетта! — оперетта.Сейчас явится чемпион мира. Да мало ли кто еще! — Я бы вышел, но дождь! — хлестал, а я без плаща, в пиджаке, идти недалеко, но промокнешь, простынешь, опечалишься, а тут Виолетта-оперетта, невидимые (уже видимые) миру слезы, чемпион мира, стол накрыт, а дома у меня запустение, мрак, неоконченные работы, долги, звонки, неприбранность, что другим нравится во мне, а мне уже давным-давно не нравится, а тут светло, чисто — в гостях! — я давно не был ни в каких гостях. А хорошо ходить, должно быть в гости! Вообразим себе. А невидимые миру слезы лились меж тем. Плакали уж в два голоса. Такие стенки в этих домах — все слышно, просто все, все подробности и всхлипы. Ох, подумал я. Ох, а вдруг чемпион мира тоже заплачет? Прямо три сестры. Две сестры и один брат. А я в этой пьесе вроде полового — двери открывать, пить с хозяйского стола, пока они заняты чем-то, нам, половым, недоступным, ладно, ладно. Эти англичане уже допели, перевернем. Теперь уже другие жалуются, на другом языке. Чего-то им тоже нескладно. А те, за стеной — ревут. Дождь идет, они ревут, пластиночка вертится, стол накрыт, свечи горят — зажег — и тут явился чемпион мира. Он приехал на своей машине — сухой совершенно — я помог ему внести ящик шампанского. Ровно шестнадцать бутылок — он бы и сам донес, но мы как-то сразу поняли, что тут сейчас что-то неладно, в доме, он это сразу понял, как только вошел, и мы решили действовать сообща, даже в мелочах, вроде внесения этого пресловутого ящика, которого он стеснялся ужасно, и — кстати — совершенно зря. Я ему это сказал, какой он молодец, но он, будучи уж настоящим молодцом, только улыбнулся, по как-то не так, как улыбаются, а так, как извиняются. Кроме того, он не знал, кто я здесь. Он понял, что я уже выпил до него, и основательно, но он интуитивно — так мне показалось, во всяком случае, понял и другое — что я его друг и помощник, если что случится. В общем, мы сразу поняли друг друга. Сразу. Как только этот ящик внесли. Он даже в комнату ту не стал заходить, а сразу зашел туда, где стол, и сразу, без тостов, как-то по-деловому выпил стакан водки, хватанул рукой капусту, крякнул — очень вкусно у него это получилось — и спросил: надралась уже? Я развел руками, понимая, что это не тот жест, но что я знал? Вот дура, сказал он. И еще выпил. Какой-то у него был вид но-хорошему озабоченный. И дура он сказал всерьез, а не походя. А ты кто такой? — так он спросил. Ты чего здесь? А ты чего здесь? Я его спросил. Он был младше меня, чемпион мира. Но по всему — по малейшему — по всему было видно, какой он хороший парень и как ему охота мне сейчас каким-нибудь простым, но действенным способом врезать в скулу или еще куда-нибудь, ибо он справедливо считал, что я ее напоил для каких-то гнусных целей, пока он мчался сюда со своим ящиком шампанского. Знаешь что, я ему сказал, я тебе помочь не могу. Самое умное, если мы их выгоним под дождик — дело летнее — не помрут. Но — ты бы сам к ней зашел, а я сматываюсь немедленно. Я в этот футбол не играю. Хоть ты и чемпион мира, но никто не виноват, что остальные люди — не чемпионы. Я тебе желаю добра и, если тебе хочется, можешь отправить меня в нокаут, я с удовольствием посплю здесь в коридоре, распластанным. Только чтобы сразу, с одного удара и чтобы челюсть потом не вправлять. Ох, — сказал он совсем как я. Да я понимаю, сказал он, понимаю, все я понимаю. Ты знаешь, какая она идиотка. Дура. Может быть, — вот что. Давай смоемся. Пусть они тут поплачут. Да нет, сказал я, куда уж смываться? Сейчас ее папа приедет. А слезки — оттекут. Это все так-сяк — враскосяк. Мы еще с ним выпили. Он такой был расстроенный, что я даже подумал, что при его серьезности и целеустремленности он так сейчас напьется, что уж меня на борьбу с ним не хватит, если вдруг ему придет в голову шальная мысль, что я — единственный его противник и враг, и причина — первопричина — всему. Но тут вошла Виолетта. Вовсе не заплаканная. Я из солидарности, так она сказала — реветь из солидарности — все-таки поступок. Это я ей сказах. А чемпион мира еще выпил. Виолетта и на самом деле была прекрасна. Хмурость чемпиона мира ее ничуть не расстроила, напротив — позабавило ее то, что мы тут вдвоем сидим, а он еще и пьет неизвестно отчего: горя нет, счастья нет, ближайшие опасности не предвидятся. Что ж еще? Вот с Виолеттой мы сразу же нашли тот способ общения, который не подразумевал никакого общения, а лишь то, что она была прелесть, умница, и то, что ревела — из солидарности, — и прочее. Чемпион мира приуныл. Но Виолетта — вот уж человек, вот уж человек, так человек. Вот, — она ему сказала, — хотя вы и чемпион мира, но не забывайтесь. Вы, она ему сказала, помните, что вы — чемпион. Вам и памятник могут установить, а вы тут сидите, водку пьете — с писателем, а я актриса. А она — вообще никто. Я тоже не актриса, но если нравится, я так назовусь. Могу и на колени встать, раз вы чемпион. Вот он — она ко мне обратилась — он — не чемпион, я о нем только хорошее слышала, но мне это крайне подозрительно, если о ком-либо говорят хорошо. Я тут же ее разуверил. Тут же.
Итак, шел дождь, как вы помните. Непрекращающийся ливень. Уйти от огня и чистоты в какую-то ночь, как в аравийскую пустыню. Как странник грустный, одинокий, в степях Аравии пустой, из края в край в тоске глубокой бродил я в мире сиротой. Внезапно ты явилась мне! — я это сообщил Виолетте-оперетте, опять-таки спутав текст, но смысл не напутав ничуть. Куда ж идти? — спросила она. — Кому ж нам верить? Кто не изменит нам один? Кто все привязанности мерит — единственно — на свой аршин? Я, — сказал ей я. Вот тот самый человек. Да нет, сказала она. Куда вам в дождь уходить? Она ревет, он — чемпион мира, а вы уходите. Вот что, я ей говорю, вы ее подруга? Ну, условно? Подруга? А если ранили друга — поет — перевяжет подруга горячие раны его. Ее — исправила она, — но я-то нет, ох, сказал я, ох. Вы сами разбирайтесь. Я спать пойду. Вот, сказала, уж какой это коридор? — я удивился совершенно искренне. Закуток. Ничем я вам помочь не могу, ничем. Вы, Виолетта, мне глубоко и далеко и недалеко — поскольку мы близко стоим — нравитесь. У вас такое платье смешное, красное. И вообще вы — хороший человек. А вы дурак. Ох, сказал я — ну за что? Ну, я на самом деле не помощник, я случайный человек. Вместо меня мог бы оказаться некий Петя Иванов, да любой. Нет, возразила она. Нет уж, не покидайте, а то что-то произойдет — у меня предчувствия. Да я уже пьяный, чтобы помогать предчувствиям. Видите — пошатываюсь, и слог неуверен. Тут и логопед не поможет, как вы считаете? Так я считаю, говорит она. Именно так — в общем, сматывайтесь. Тут дверь распахнулась, и появилась героиня — ни следа заплаканности — напротив, все напротив — вот так-то в полном блеске своих восемнадцати лет. Меркнут все описания, линяют, но я все-таки попробую вам сказать о том, что на ней было темное платье, что светлые ее волосы были уложены как-то необычайно, что лица ее розовело — сама весна, первый апрельский что ли цвет, апрель — или же иное, но схожее — мороз и солнце в день чудесный, — а та улыбка! — та улыбка — улыбкой ясною природа сквозь сон встречает утро года. Господи, какая красивая. Спокойствие излучая, вошла.
…Ох, милый Ваня, я беременна —
что ж, брось ты, Маша, это
временно.
…далее.
Как поживаете, красавица моя — уж не моя, да это мне неважно — мне — важно — знать — где ваши каблучки стучат — отважно — вовсе нет, вовсе не отважно — так, постукивают.
Но.
Важно.
Раз красавица, то уж важно.
Кому неважно, кому важно.
Мне — да.
Красавица — тем более — более того — красавица.
Спящая — в полусне, — наяву — но в полусне.
Представляете?
Нет, вы, читатель, не представляете, наяву — и во сне, — красавица.
Любимая, все мостовые, все площади — тебе принадлежат — все милиционеры — постовые — у ног твоих, любимая, лежат. Они лежат — цветами голубыми (форма) на городском, на тающем снегу.
Любимая, я никакой любимой сказать об этом больше не смогу.
Смогу.