Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Стихи

Жуков Геннадий

Шрифт:

Доблесть

…В военных целях, облил мальчика нефтью

и поджег, чтобы посмотреть, горит ли в нефти тело.

Из жизнеописания Александра Македонского
Ты взял Геллеспонт как барьер. Буцефал Замедленных персов топтал. На звонких щитах Буцефал танцевал, На спинах костлявых плясал. Но вспомни! Обугленным телом дрожа На скользких от нефти камнях, Худыми ногами живая душа Скребла эту слизь, этот прах… Когда твой угрюмый железный конвой Мальчишку в багровом бреду Влачил по планете — он черной пятой В земле пропахал борозду. И мир разразился небесной слезой, И в русло вода натекла. Меж правдой военной и правдой святой Межа вкруг земли пролегла. Назад! Захлебнешься горючей водой! Твой конь не пройдет над кипящей рекой. Назад! Содрогнись, непреклонный герой — Вот доблесть, достойная дня! — Души себя — зверя — железной рукой… Ты взял Геллеспонт, но пред этой чертой Сойди, Александр, с коня.

Речитатив для дудки

И была у Дон-Жуана шпага

И была у Дон-Жуана донна Анна

М. Цветаева
И была у мальчика дудка на шее, а в кармане — ложка,
на цепочке — кружка, и была у мальчика подружка на шее — Анька — хипушка. Мальчик жил-поживал, ничего не значил и подружку целовал, а когда уставал — Аньку с шеи снимал и на дудке фигачил… Дудка ныла, и Анька пела, то-то радости двум притырочкам! В общем, тоже полезное дело — на дудке фигачить по дырочкам. А когда зима подступала под горло, и когда снега подступали под шею, обнимались крепко-крепко они до весны. И лежали тесно они, как в траншее, а вокруг было сплошное горе, а вокруг было полно войны… Война сочилась сквозь щели пластмассового репродуктора, война, сияя стронцием, сползала с телеэкрана. Он звук войны убирал, но рот онемевшего диктора — обезъязычевший рот его — пугал, как свежая рана.
И когда однажды ночью мальчик потянулся к Анне, и уже встретились губы и задрожали тонко, там — на телеэкране — в Ираке или Иране, где-то на белом свете убили его ребенка. И на телеэкране собралась всемирная ассамблея, но не было звука, и молча топтались они у стола. И диктор стучал в экран, от немоты свирепея, и все не мог достучаться с той стороны стекла. А мальчик проснулся утром, проснулся рано-рано, взял на цепочке кружку и побежал к воде, он ткнулся губами в кружку, и было ему странно, когда вода ключевая сбежала по бороде. А мальчик достал из кармана верную свою ложку и влез в цветок своей ложкой — всяким там пчелам назло, — чтобы немножко позавтракать (немножко и понарошку), и было ему странно, когда по усам текло.
Тогда нацепил он на шею непричесанную свою Анну. И было ему странно Анну почувствовать вновь… Тогда нацепил он на шею офигенную свою дудку, Но музыку продолжать было странно, как продолжать любовь. Он ткнулся губами в дудку, и рот раскрылся, как рана, Раскрылся, как свежая рана. И хлынула флейтой кровь.

Эолов лук

Все струны любви на эоловой лире Я в ночь без любви сосчитаю со скуки. Но песню о мире — да, песню о мире — Я буду играть на эоловом луке. Ударю я воздух пустой тетивою: Довольно постылой стрелковой науки! Повейте хорошеньких женщин лозою — Я буду играть на эоловом луке. Что было для мести — То будет для песни. Сойдитесь же, лучники всех поколений, — Пусть луки не созданы для песнопений — Я буду играть на эоловом луке. Пернатая смерть тетиву утруждала — У лучников ваших натружены руки. Довольно! — вас мало… Довольно! — нас мало… Я буду играть на эоловом луке. Пусть бранная песня всей музыки старше, Я бью тетиву — и отбой в этом звуке! Две тысячи струн на эоловой арфе, Но эта — одна! — на эоловом луке.

Ветер листья возжег и вспыхнули листья

Ветер листья возжег и вспыхнули листья. Больно, любимая, больно… Ветер тронул ковыль И кони в степи закачались. Не боли, любимая, не боли… Отчего эта вечная тяга к высокой печали? Отчего эта вечная тяга к высокой любви? Мы с годами мудрее, добрее, Друг другом довольней. …Кони тронули ветер, Качнулись в степи ковыли… Это ты? Или это Она? Больно, любимая, больно. Это где-то Высоко болит. Не боли… Не боли…

Я стольких любимых оставил векам

Я стольких любимых оставил векам, Годам и неделям, ночам и часам — В тряпье и порфирах, во храме и хламе. Они оставались в эпохе своей, В теченье ночей и в течение дней. И Хронос глотал своих бедных детей, Давясь их сухими телами. Я видел — мне тягостно зренье мое! — Я видел, как строилось наше жилье. И видел руины, руины… Мне камень огромный служил алтарем, Огонь совершался на камне, а в нем Спекались рубины, рубины… Был первый мой дом знаменит и высок. Но вот я сквозь пальцы просеял песок И я не нашел сердцевины… Я стольких любимых оставил векам, Годам и неделям, ночам и часам. Я вышел. Да, я их оставил здесь, в доме моем. И вот я меж пальцев размял чернозем, Но сердца я в нем не услышал. Я непобедимее день ото дня, Но смерть и любовь побеждают меня, И я обнимаю, как гостью, хозяйку в дому, И пространство звенит. Там Хронос бесценным рубином скрипит И пес — пересохшею костью.

Прикосновение

Ты просишь рассказать, какая ты… Такая ты… Такая ты… вестимо — Ты мне понятна, как движенья мима, И как движенья — непереводима. Как вскрик ладоней, И как жест лица… И вот еще — мучения творца — С чем мне сравнить любимую? С любимой? Я слово, словно вещего птенца, Выкармливал полжизни с языка, Из клюва в клюв: такая ты, такая… Дыханьем грел: такая ты, такая… И лишь сегодня понял до конца — Тобой моя наполнилась рука — Вот жест всепонимания людского! А слово… Что ж, изменчивое слово, Как птичий крик, вспорхнет и возвратится, Изменчивости детской потакая, Изменчивостью детскою губя. И лишь прикосновенье будет длиться. И только осязанье длится, длится. Так слушай же: такая ты… такая… О, слушай же, как я люблю тебя!

Вернись — тебя я попросил. Но ты уже вошла

— Вернись — тебя я попросил. Но ты уже вошла. И подбежал к ногам сквозняк из дальнего угла. И дрогнула у кресла ель, и медленно сошли К подножью иглы, словно сель. А с уровня земли Из-за окна — где снег лежал каленее стекла — Тянуло в дымное окно поземку через щель. Вернись — тебя я попросил — еще открыта дверь. — Вернись — тебя я попросил. Но ты уже вошла. И руки мне на грудь легли. А из моей груди — Навстречу им — ладони две мою прогнули грудь… О, смилуйся. О, не входи в меня еще чуть-чуть. Ты центром времени была, основой всех основ Как в центре солнечных часов блестящая игла, Что тает в солнечных лучах и в мареве дрожит. А тень на циферблат легла, и здесь она лежит. А тень на циферблат легла, закинув тени рук. Мне тень обозначала час и означала день. О, не входи на этот круг, любимая, мой прежний друг, Ты —
как собаку — уведешь возлюбленную тень.
Она на звук твоих шагов отозвалась во мне. Ее ладони на груди — на этой стороне… Ну, не входи. Войдешь, и там она прильнет к ногам — Поволочится за тобой — по судьбам — по пятам.
Кто мне тогда означит час, чтоб, отвратив свой взгляд От мельтешенья мелких строк, мне оглядеть закат? И доглядеть — отворотив глаза от этих строк — И развернуться в темноте ногами на восток.

Тексты песен

Урок кармы

1. Отвернувшись от мудрости века сего, От железного духа тевтонца, От стоических дам, фамильярных господ, От сутан моралистов с мечами и от Мясников с палашами гвардейскими, от Культуры, что шляется взад и вперед, Парфюмерных низин, фурнитурных высот, Дамских трусиков, мужеских шляп и колгот, Я в Европу захлопнул окно, как киот… Отвернувшись от мудрости века сего К стороне восходящего солнца, Я увидел, как сакура нежно цветет, А под сакурой воин глядит на восход — Вот он меч достает, вот вскрывает живот — И захлопнул второе оконце. Я на север глядел: ледостав, ледоход… Занимался и таял пузырчатый лед. К богу поднял лицо — там скрипел самолет, А над ним набухала гроза. Как рубанок по дереву, шел самолет. А на юге, у гордых тибетских высот, Сбросив плащ, словно черствый чужой переплет, Упираясь босыми ступнями в живот, Человек — словно книга — сидел в разворот. Он сказал: — …Кто живет — эту жизнь не поймет. И закрыл я послушно глаза. 2. Я увидел, как суетно время идет. Чушь собачью, что шляется взад и вперед, Мясников белокурых, степенных господ В дамских трусиках, розовый грешный приплод Дам стоических, пар парфюмерных болот, Самурая, ввернувшего саблю в живот, Облетевшую сакуру, лопнувший лед, И над всем этим грузный чужой самолет, И над всем этим тучу, что в небе растет, А над всем этим синь разреженных высот, Шар земной, упакованный в черный киот, Желтый отблеск лампады, мертвящий полет Бездыханных планет, неживой хоровод Пятен света; и тяжкий надвинулся свод. И в последний, Уже распоследний черед Я увидел Великую Тьму. И сказал я, как старец: …Уже не пойму. И спросил я, как мальчик в пустынном дому: — Что же делать мне здесь одному?

На живой ноге в бутсе «Адидас»

На живой ноге в бутсе «Адидас» Инвалид по проходу шоркает. А другая нога — что твой карандаш: Одной пишет — другой зачеркивает. Как колоду карт, развернет меха, Заведет гармонь заунывный зык… Не берет уже инвалид верха. Не берет уже инвалид низы. Не болит душа, не болит рука Нажимать на грудь и на клавиши. А болит нога, и болит спина, И хребет болит низко кланяться. Ах, мы выросли до высот стиха — Дорасти бы нам до поэзии… Не берет уже инвалид верха. Не берет уже инвалид низы, Двери сходятся, как два лезвия. Откусила дверь голубой сквозняк. Гомон тамбурный: так и пере-так… И зачем в карман с дыркой лезу я? Только что с меня возьмешь — с дурака? Догоню в другом вагоне старика. Суну мелочь в задрожавший кулак — За поэзию. За все… И за так…

Письма из города. Идиот

У маленькой мамы в прорехе халата Глядело набухшее нежное тело, Носок бесконечный вязала палата, Стенала — сопела — зубами скрипела. Зачуханный доктор по розовым попкам Похлопывал рожениц в знак одобренья, И в этот же час совершались творенья, И квело вопили творенья. Детей фасовали по сверткам, по стопкам, И в мир вывозили носами вперед. И был там один, он чуть было не помер, (Не понял, как нужно дышать, но не помер), Потом он смеялся — как льдинка в бокале — А прочие свертки над ним хохотали: Мол, экая штучка, мол, выкинул номер — Не понял, как нужно дышать, но не помер, Не понял, как нужно дышать, идиот. (А он и не понял. И он не поймет). Он будет глядеть им в лицо — не дыша — В мальчишечьи рты в пузырях и сметанах — О, выдох и вдох — два огромных шиша, Два кукиша, спрятанных в разных карманах, Два страшных обмана… Пульсирует сон, Как выдох и вдох неизвестной причины. И он, не дыша, подглядел, как мужчины Пульсируют мерно в объятиях жен, И как равномерно пульсирует плод, Гудит, наполняясь таинственным соком. На все поглядел он задумчивым оком. И все он оплакал, смешной идиот. А все потому, что за выдохом — вдох, И вдох утекает в свистящие щели, И шар опадает. И лишь — асфодели, Цикута — амброзия — чертополох… И он в разбеганье вселенских светил Увидел вселенских светил возвращенье. И мир опадает. И только забвенье, Забвенье — молчанье — клубящийся ил… И он оглядел эту даль, эту ширь, Да, он оглядел и сказал: это плохо! И выдохнул, выдул вселенский пузырь, И честно держал — до последнего вдоха.

Такой вальс

Если б был я большой — Если б в жизни мне так повезло, Я бы мальчиков всех лопоухих собрал под крыло. Я бы девочек всех конопатых собрал под крыло, Чтобы было не скучно им, Чтобы им было тепло… Всем по миске большой. Всем по кружке большой. А большущую ложку — Девчоночке самой меньшой. То-то было б мне весело, Если бы подле меня — Вот такая возня! Ах, какая была бы возня… Если б был я большой — Я бы, прочим моралям назло, Всех бы женщин, еще желторотых, собрал под крыло, Потому что, когда обрывается прошлая нить — Очень нужно любить им… Кого-нибудь нужно любить… И поэтому ходят они с очень гордым лицом. И поэтому ищут они, чьи бы губы испить. И порхают они горькой стаей потерянных чад. — Чьи мы? Чьи мы? — кричат… Будто чибисы в поле кричат. В этом мире огромном, Где столько огромных людей, Разничейные женщины Нянчат ничейных детей… И приходят в мой дом — словно ставят судьбу на «зеро», И растерянно смотрят: вот кресло, вот стол, вот перо… Так растерянно смотрят, что горло по сердце свело — Где, мол, Ваше крыло? Где, мол, теплое Ваше крыло?
Поделиться с друзьями: