Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Стихи

Жуков Геннадий

Шрифт:

Речитатив для флейты

Сонате № 4 для флейты и клавесина И.С.Баха
1. В магазине — где дают брюки в полосочку поперек — я купил продольную флейту. Брюки стоят столько же, но они не такие теплые, как флейта. И я учусь играть на флейте. Поверьте, это только так говорят: семь нот. Это семь чувств… Поверьте, первая «до» была еще до слуха, и у кого нет слуха, а есть только слухи, нередко путают ее с нотой «ми», милой нотой осязания мира. Меж осязаньем и слухом — нота «ре», как ревнивое око в ресницах. Здесь вечная нота «фа», как выдох носом: «фа», как фамильярный философ, фарцующий коттоном и Эллингтоном, как выдох носом: фа! — когда чуешь всякое фуфло… Здесь странная нота «соль», чтобы жизнь не казалась сахаром всякому, играющему на флейте. Я трогаю ее языком. Здесь вечная нота «ля», как ля в зале, и ля-ля в кулуарах. Как ля с трибуны, но ля-ля в очереди… Спросите лабуха: где играть шлягер? В ля-ля миноре… Это страшное чувство ля-ля! Оно обжигает мне лицо в кровь, когда я выдыхаю его из отверстой флейты. О, высокая нота «си», чистая нота «си!» Кто способен на чистое «си» — способен на многое. 2. …Холодно, а кровь Уже не греет, лишь в печаль, Лишь в крик, лишь в шепот невзначай Уходит с выдохом любовь, Пока учусь играть на флейте. …Не моя вина: Еще не выпита до дна Святая эта флейта, но Уходит с выдохом вино, Пока учусь играть на флейте… Слышишь, как это звучит: па-па-рам, па-рам? Звуки двоятся в ночи по парам, парам… Лишь сквозняк — со мной в одном ключе — В ключ свистит, нахохлясь на плече, Но иссяк мой утомленный ключ В черной флейте. Холодно,
любовь
Уходит — как сквозь пальцы — звук. (Кого же я просил: мой друг, Хоть для страданий, хоть для мук Мне флейту полную налейте?)
3. Ах, быть поэтом ветрено и мило, Пока еще не кончились чернила, И авторучка ходит на пуантах Вслед музыке печали и любви, И образа талантов в аксельбантах Преследуют с осьмнадцати годов Всех девочек… Ты к этому готов, О, мой собрат, ходящий в музыкантах? Ах, быть поэтом ветрено и мило! Но ради всех святых, таи, Что уж давно окончились чернила, Что флейта рот истерла до крови. Что флейта? — флейта — продолженье горла. А в горле — в горле — музыка прогоркла. Там вопль один протяжный. Ну и что же? Держи в руках отверстый вопль — до дрожи, Держи в руках, пока не лопнет кожа — Все быть должно на музыку похоже. И даже смерть. Ее споют потом… А девочкам — в бирюлечках и бантах — Ты накарябай лопнувшим ногтем, Что авторучка ходит на пуантах. И будь поэтом. Ветреным притом.

Яблоко

Вначале яблоко… Здесь возникает плод Из ничего, из света, из причины. Она его торжественно берет И проникает в плоть до сердцевины. Вначале яблоко… Я помню этот жест В тот смутный день судилища Париса. О, как она свой приз достойно съест, Раскинувшись под сенью кипариса, И вытряхнув три сердца на ладонь, Сердца опустит в жертвенный огонь… Вначале яблоко… Я помню вкус его И запах на губах, и то мгновенье — Грехопадение и грехоискупленье — И низость всех времен и торжество. …Библейские глаза твои люблю За страстный час, за изгнанность из рая, За то, что, холодея, обмирая, Я путь земной — как путь земной терплю. Брось в гроб мне яблоко — Когда промерзший ком О крышку приколоченную стукнет, Когда последним сдавленным глотком Моя душа кого-нибудь аукнет, Когда окликнет Нечто и Ничто Из вечной глубины, из глуби тленной: «Ты был?». Я предъявлю его Вселенной: «Я был. Оно надкушено Еленой. Я был и был знаком…»

Посвящение гитаре

«Что Вы плачете здесь, одинокая, глупая деточка…»

Александр Вертинский
Не тесны ли тебе, моя девочка, эти объятья? Потерпи, моя девочка, я уже годы терплю. Я одену тебя по весне в белоснежное платье. Я тебе по весне белоснежное платье сошью. А по осени ткань раскрою и затею заботу. И к зиме приодену в затейливый теплый наряд. Ты не зябни, душа, нам с тобою опять на работу — Куда люди зовут, куда теплые ветры велят. Усажу я тебя на колени и струны настрою. Ах, не надо б при людях, да век уж такой на дворе. Не смущайся, уже мы помолвлены долгой молвою. А венчать нас затеются только на смертном одре… А закончится бал — мы еще раз споем под луною. Как ни с кем я не пел и не плакал лет десять подряд. Начинай, моя девочка, я подхвачу, я с тобою. Но вот этой обиды вовеки тебе не простят. А того, что мой голос, в семейные дрязги впряженный, Этой ночью, как конь пристяжной, в твои дрожки впряжен, Мне уже не простят мои милые нежные жены И грядущие следом мужья моих преданных жен. Продолжай, моя девочка. Я подхвачу. Я с тобою. Те бессмертьем грозятся. А эти кончину сулят. А устанем — в футляр запакуют и крышкой накроют. Тебя в дом занесут. А меня занесут в листопад. Скажут: «Экая жалость, один да один». И зароют. И возложат бумажный венок, как размокший псалтырь. И того не поймут, моя девочка — нас было двое, Я и ты, моя верность — гитара, судьба, поводырь.

Малиновое варенье

Сквозь дверь проступало дрожание света, Шуршание платьев, Волнение складок, А воздух за дверью был розов и сладок, Как в детстве в малиновых недрах буфета. Как в детстве влекла меня сладкая сила В тягучей истоме, В дремучей истоме. Я долго стоял, опершись о перила, И чуял всем телом, что делалось в доме. А там о стаканы звенели бокалы, И чайные ложки О чайные чашки, А запах тянулся, как сок из баклажки, И был он малиновый, розовый, алый… Войду. Поскучаем один вечерок Над блюдцем с вареньем — как некогда в детстве. С опасною темой в ближайшем соседстве, Где нужно не влипнуть, как муха в сироп. Войду. И всего-то! — легонько толкнуть Открытые двери, открытые дверцы Открытого ясного женского сердца, Внушавшего в юности темную жуть. И главное — вдруг — за степенной гульбой Случайно не вымолвить — вместо итога — О том, что — до горечи! — сладкого много И до беспокойства спокойно с тобой. И главное — в речи пространной и длинной Слегка намекнуть на семейный скандал, Когда я в буфет набегал за малиной, Но в праздник над полной тарелкой скучал, Что главное — это, внушавшее жуть, Запретное сердце, подобное чуду… Но главное то, что я больше не буду Все пробовать тайно, случайно, чуть-чуть.

Письма из города. Трапеза

Подвалом влажным и тугой табачною золой Подвалом бражным и густой асфальтовой смолой, Опухшим выменем души и головой творца, Промявшей плюшевый диван седалищем лица, Утробным воем парных труб системы паровой Клянусь, что это все — со мной. Да, это все — со мной: Я гость на пиршестве немых, собравшихся галдеть, Они ревели над столом, а мне велели петь И заглушать вороний ор оголодавших душ. …А лестница вела во двор, и там играли туш! Там пожирали пиджаки карманные часы, Глотали вяленых коров парсеки колбасы, Глодал ступни свои плясун и — под кромешный крик — Оратор — с пеною у рта — заглатывал язык. …А дверь в огромный мир вела, и там играли марш. И там пила тайгу жрала, разбрызгивая фарш, И там впивался в недра бур коронкою вставной, И присосавшийся насос пил земляной настой. Я гость за трапезным столом, Где рвут мой теплый труп. Я озираю этот дом, где я стекаю с губ, Сочусь по выям, по локтям и по горжеткам дам Кровавым соком. Я стократ разорван пополам, И пополам еще сто раз. Я в дом зашел на час И непрожеванным куском в зубах его увяз. Клянусь, что это все со мной, Все наяву, все здесь. Клянусь, что правду говорю, и буду землю есть. И род людской, что Землю ест, не умеряя прыть, Обязан — пусть с набитым ртом — но правду говорить. А правда жестче горных руд и горестней песка, А правда соли солоней трясин солончака: Здесь некто мыслил о птенце, а сотворил толпу. И мы беснуемся в яйце и гадим в скорлупу.

Песня шута [1]

Когда
еще был я зелен и мал, —
Лей, ливень, всю ночь напролет! — Любую проделку я шуткой считал, А дождь себе льет да льет.
Я вырос, ничуть не набравшись ума, — Лей, ливень, всю ночь напролет! — На ключ от бродяг запирают дома, А дождь себе льет да льет. Потом я, как все, обзавелся женой, — Лей, ливень, всю ночь напролет! — Ей не было сытно и сухо со мной, А дождь себе льет да льет. Хоть годы меня уложили в постель, — Лей, ливень, всю ночь напролет! — Из старого дурня не выбьете хмель, А дождик все льет да льет. Пусть мир существует бог весть как давно, Чтоб дождь его мог поливать, — Не все ли равно? Представленье дано, А завтра начнется опять!

1

Вильям Шекспир, «Двенадцатая ночь».

Перевод С. Я. Маршака.

Жалоба акына

Если в этой пустыне нет путника, кроме меня, То кому передам я все то, что влачу за плечами? Если в каждом ауле лишь дети мои и родня, То кому же поведать семейные наши печали? Если каждое слово звучит на родном языке, Как узнаю — богат ли язык у родного народа? Если только пять пальцев на каждой руке, То насколько меня обсчитала природа? Если сестры красивы, а сестрам подобны цветы, А цветы затмевает, в цветах утопая, подруга, Кто цветок принесет мне с далекого луга, Чтоб запомнил, что нету иной красоты? Если сердце одно — как возлюбленной каждой отдать? Если мало мне рук — как любимых детей обнимать? Если мало мне пальцев — как струны заставить звучать В лад с душой, что — как дерево — высохнет, стоя Без ответа небес? Кто мне скажет: «Утешься, акын. Во вселенной все — так. И не будет иным» — Чтобы стал я спокоен?

Колыбельная

1. На какой-то ветреной-ветреной дальней планете Привязалась девочка к ветру, а он — только ветер. Только буйный ветер — как хочешь его обнимай. Налетит, нашепчет — как хочешь его понимай: «баю-бай… баю-бай…» Уж не знаю, что там с тем ветром у ней получилось. Не случилось что-то, а может быть, что-то случилось. Потерялся ветер. И с ветром такое бывает. Непонятно только… Но кто их — ветра — понимает? И не знаю, что там — в безветрии — ей не хватало, Только эта девочка — ветреной девочкой стала. Все искала ветер, шептала в похожие спины: — Обернись, мой ветер! — А он обернется мужчиной. 2. Как-то пролетала сквозь облако с тайной улыбкой — Привязалось облако к девочке тайною ниткой. (Просто улыбалась — по ветру — иль так, без причины). Привязалось облако ниточкой из сердцевины. Вот такая музыка: девочка — облако следом Августином — голубем — ангелом — просто соседом. Обнимать пыталось. Да облаку — как обнимать? Понимать пыталось. Да девочку — как понимать? Напевает что-то… Как хочешь ее понимай: «баю-бай… баю-бай…»

Вы потом все припомните, как сновиденье

Вы потом все припомните, как сновиденье — Наши долгие томные игры глазами, Что ответили губы, что руки сказали, Наши разные мысли, полночные бденья. Дом дощатый скрипучий, скандальных поэтов, Полустанок, где ясно цветет бузина. Бузина, что — как лилия — светит со дна Неглубокой пиалы рассеянным светом. Вы потом все припомните, словно награду — Как сухая трава оплетала ограду, И ограду, что нас от всего ограждала, Под напором дрожала, да не оградила… Потому, что жила в нас дремучая сила, Потому, что легко от всего оградиться, Только нужно нам было попроще родиться, Чтобы нам не пришлось от себя ограждаться. Все равно вы припомните тайные слезы, И, как тайную радость, припомните горе, Вы припомните город, где мы не похожи На любимых людей, что забудутся вскоре. Мне потом все припомнится, как утоленье Жаркой жизни — любимые юные лица, Я не знаю, пред кем мне стоять на коленях За случайную жизнь, что до смерти продлится.

Андрей Мертвый

Ш. Бенулеску

Первый раз его убили ночью на груди у милой, Хоронить его хотела — не нашла в потемках тела, Лишь нашла кровавый след, да во что он был одет, Ту одежу схоронила, крест стоит с пустой могилой. Жил Андрей в чащобе скрыто, захотел хоть горстку жита, Объявился под горой, с деревянною ногой. Как на мельницу забрел, он вторично смерть нашел, Был убит, но, слава богу, схоронили только ногу, Спит в могиле на века деревянная нога. Объявился вновь однажды, погибающий от жажды, В летний зной зашел на ток, попросил воды глоток. Был он без руки, без уха, попросил напиться глухо, В счет каких-то там обид был хозяином убит. Зря кружится воронье: весть о гибели — вранье, Свет его несытых глаз трижды гас, да не погас, И однажды Андрей Мертвый вышел в мир четвертый раз. Поседела голова, в башмаке росла трава, И болтались рукава, Лишь глаза перед бедой все лучились добротой. На краю села ходил, сказки детям говорил, Тут под вечер у ракит был последний раз убит. Андрей Мертвый, молвит сказ, молод был и синеглаз, И за это Андрей Мертвый принял смерть четвертый раз. Зря кружится воронье: весть о гибели — вранье… И за это Андрей Мертвый принял смерть четвертый раз…

Письма из города. Горацию

Они убивают цветы и приносят любимым. И пьют, чтобы плакать, а чтоб веселиться — едят. И вдох наполняют синильным сиреневым дымом Они позабыли: есть мера — все мед и все яд. Они правят пир. Это траурный пир. После пира Они будут жрать своих жирных раскормленных псов. Они позабыли: вот образ гармонии мира — Великий покой напряженных до звона весов. Они говорят: это смерть. Мол, такой и такой я… Они и не знали — наполнив всю жизнь суетой, Что счастье — гармония жизни — мгновенье покоя. А смерть — это вечность покоя и вечный покой. Они строят скалы и норы в камнях, а из трещин Сочится наваристый запах обильных борщей. Но тяжко глядеть мне на этих раскормленных женщин, И больно глядеть мне на этих оплывших детей. О, если бы к детским глазам мне доверили вещий И старческий ум! Я бы смог примириться и жить, И клеить, и шить, и ковать всевозможные вещи, Чтоб вещи продать и опять эти вещи купить. Такое твоим мудрецам и не снилось, Гораций. Все что-то не эдак и, видимо, что-то не так… Зачем эти люди меняют состав декораций И в мебели новой все тот же играют спектакль? Зачем забивают обновками норы — как поры. Здесь есть, где лежать. Но здесь некуда быть. (или стать?). На свалках за Городом дымные смрадные горы — Здесь тлеют обноски обновок. Здесь нечем дышать. И горы обносок превысили горы природы. На вздыбленной чаше пизанской грудою стоит Пизанское небо над нами. Пизанские воды. Пизанская жизнь… Утомительный вид… И эти забавы превысили меры и числа, И в эти забавы уходят все соки земли. Они не торопятся строить свои корабли, Поскольку забыли, что смысл в со-искании смысла. Что разум без разума в этой глуши одинок — Как я одинок без тебя, мой любимый Гораций — Что нужно спешить — ах, нет, не спешить, но стараться, Поскольку назначена встреча в назначенный срок.
Поделиться с друзьями: