Стихотворения и поэмы. Рассказы. Борислав смеется
Шрифт:
Однако Леон, а за ним и остальные предприниматели начали возражать Бавху. Они тем живее возражали ему, чем сильнее был их собственный страх, и, убеждая его, что опасности нет никакой, старались, собственно, убедить в том и самих себя.
— Еще не все так плохо, — говорили они. — Народ наш, хотя и малоспособный и неприветливый с виду, не такой уж злой и кровожадный, как это кажется Бавху. Случаи истинного, добропорядочного товарищества и у нас нередки и людям здешним совсем не чужды. И если бы должны были произойти беспорядки, то они произошли бы уже. сейчас, после первого их сборища. Бенедя человек болезненный и характера мягкого. Леон завтра же поговорит с ним и расспросит его обо всем, и Бенедя должен рассказать ему все начисто, потому что некоторым образом он обязан ему, Леону, и заранее можно быть уверенным, что никакая опасность никому не грозит.
— Ох-ох-ох, где больше языков, там больше и разговоров! — твердил неумолимый Бавх. — Однако я вам советую: не верьте этим разбойникам, уничтожьте их кассу,
— Эге-ге, посмотрим, пропадет или нет! — проворчал сквозь зубы Сень Басараб, который, скрываясь за сараем и забором, подполз к говорившим и подслушал весь этот разговор. — Эге-ге, посмотрим, несчастный, пропадет охота или нет? — ворчал он, поднимаясь на ноги из-за забора, когда предприниматели разошлись. — Смотри, чтобы у тебя к чему-нибудь другому охота не пропала.
И, отмеривая шаги, Сень поспешил к избе Матия, чтобы там рассказать побратимам о том, что говорят предприниматели об их собрании и что они о нем знают.
На другой день рано утром перед началом работы Леон встретился с Бенедей уже на заводе. Бенедя представил ему Деркача, Прийдеволю и Бегунца как отобранных для работы в особом помещении. Леон теперь уже слегка жалел о том, что поторопился вчера дать Бенеде это поручение, так как был убежден, что Бенедя подобрал себе в помощь своих единомышленников. Он начинал даже бояться, не подозревает ли Бенедя о его нечистом деле с церезином, и потому приказал Шеффелю быть и с этими избранными рабочими как можно осторожней. Впрочем, отступать было уже поздно, и Леон, хотя и с заметной тревогой, решил: что должно выплыть, пускай выплывает. Надо только расспросить Бенедю самого обо всем этом деле.
Сказав несколько поощрительных слов только что принятым рабочим, Леон отозвал Бенедю в сторону и прямо спросил его, что это за собрание было у них и что он там говорил рабочим. Он рассчитывал, что если у Бенеди что-нибудь недоброе на уме, то такой прямой вопрос ошарашит и смутит его. Но Бенедя уже со вчерашнего дня был готов к этому и, не проявляя ни малейшего смущения, ответил, что некоторые рабочие подняли вопрос о помощи друг другу взносами и он посоветовал им учредить у себя особую кассу, как это делают в городах цеховые ремесленники, для взаимопомощи и в правление этой кассы пригласить выбранных людей из нефтяников и господ предпринимателей. Леон еще более изумился, услыхав эти слова от Бенеди, — он его считал до сих пор самым обыкновенным рядовым рабочим, который ни над чем не задумывается.
— Неужели вы своим умом дошли до всего этого? — спросил Леон.
— Так что, сударь, — сказал Бенедя, — у нас в городе так заведено, вот я и здесь посоветовал. Это не моего ума дело, куда мне!
Леон похвалил Бенедю за этот совет и добавил, что в правление кассы, конечно, надо выбрать кого-нибудь из грамотных предпринимателей, который мог бы вести расчеты, и что нужно выработать устав кассы и подать его на утверждение в наместничество. Прибавил даже, что он сам готов похлопотать для них об утверждении устава, за что Бенедя заранее его поблагодарил. На этом они и расстались. Бенеде неприятно было, что он вынужден был врать Леону, но что делать, если нельзя было иначе. А Леон ушел с завода радостный, чувствуя себя невесть каким либералом, который вот, дескать, поощряет стремление рабочих к дружескому единению и взаимопомощи и так бесконечно выше стоит всех этих бориславских «халатников», которые в рабочей взаимопомощи видят бунт и опасность и сейчас же готовы, как цыплята, спрятаться под крылышко жандармерии и полиции. Нет, пора и им узнать, какие дела творятся порой на белом свете, пора и Бориславу иметь свое рабочее движение — конечно, легальное, благонамеренное и разумно направляемое рабочее движение!
И затем либеральные мысли Леона быстро и легко устремились вдаль; ему чудилось, что вот уже недалеко это славное «единение капитала и труда», что оно начнется не где-нибудь, а именно здесь, в Бориславе, и что в истории этого единения отправной, а потому первой и наиважнейшей точкой будут его разумный и либеральный разговор с Бенедей и проявленная мм благосклонность к новому рабочему движению.
«Так, так, — заключил он, уже качаясь в своей легкой рессорной бричке вдоль бориславской улицы, — мои дела идут очень хорошо!»
XI
Эх, Готлиб, Готлиб! Знал ли ты, гадал ли ты, какую сумятицу поднимет твое письмо и твой безумный поступок в голове твоей матери?!
Ривка была больна. Это не была болезнь тела, потому что телом она была здорова и сильна, это было состояние какого-то необычайного душевного возбуждения, какого-то неимоверного напряжения, за которым следовали минуты полной безжизненности и апатии.
Она ходила по комнатам, будто сонная, не видела ничего и не интересовалась ничем, кроме своего сына. Он искалечен, он болен! Может быть, опасно? Может быть, возле него никого нет? Он умирает, мучается! А она, мать, для которой он всего дороже, она не знает даже, где он и что с ним. Ведь он не сообщил ей об этом! Что он думает делать с собой? Долго ли будет скитаться так среди чужих людей, словно сирота, в таком безобразном,
ободранном платье? Она плакала, злилась, рвала и метала, швыряла все, что ей попадалось под руку, не будучи в силах найти ответ на все эти вопросы. Она то готова была рассказать обо всем Герману и бежать вместе с ним искать сына по всему Дрогобычу, то вновь с каким-то диким упорством воображение рисовало ей картины страшных мучений и гибели Готлиба, из глаз ее лились слезы, кулаки судорожно сжимались, она останавливалась возле двери, ведущей в кабинет мужа, и губы шептали: «Пусть гибнет, пусть умирает назло этому извергу, этому тирану! Пусть! Пусть!» Она забывала, что этот изверг и тиран не знал и не замечал ничего и, казалось, совсем не тревожился о Готлибе. Выражение мертвого, безучастного спокойствия на его лице приводило Ривку в несказанную ярость, и она старалась как можно реже показываться ему на глаза. Она все чаще сидела запершись в своей комнате, перечитывала в сотый раз письма Готлиба, но и они уже не приносили ей успокоения. Все ей опротивело. Она целыми часами глядела из окна то в сад, то на дорогу — не идет ли трубочист с письмом. Но трубочиста с письмом не было, и Ривка изводила себя, сжигаемая множеством противоречивых чувств, не в силах ни на что решиться. Неделя такого беспокойства — и она действительно сделалась больной— Что с тобой, Ривка? — спросил ее однажды Герман за обедом. — Ты, я вижу, больна?
— Больна! — ответила она, не глядя на него.
— Вот то-то и оно. Я вижу, что больна. Надо послать за доктором.
— Не надо!
— Как это — не надо? Почему не надо?
— Доктор мне не поможет!
— Не поможет? — удивился Герман. — А кто же поможет?
— Отдай мне моего сына! — отрезала Ривка. — Только это мне поможет.
Герман пожал плечами и вышел из столовой. За доктором он не послал. Лишь спустя десять дней дождалась наконец Ривка вести от сына Маленький трубочист до тех пор ходил по улице, пока она не высунулась из окна; тогда он бросил ей с улицы в комнату записку Готлиба. Вот что писал Готлиб:
«Она должна быть моей! Говорю вам раз на-всегда: должна! Хочет она этого или не хочет. А впрочем, как может она не хотеть, — ведь я богат, более богатого жениха не найти во всей округе. Я же чувствую, что без нее не могу жить. Во сне и наяву все она, одна она передо мной. И я не знаю даже, как ее зовут. Но какое это имеет значение, если она мне понравилась! И куда она могла уехать? Кабы я знал, сейчас бы поехал за нею. Да, я забыл вам сказать, что я уже здоров, по крайней мере настолько здоров, что могу ходить. Ковыляю весь день по улице возле ее дома, но не решился еще никого спросить, чей это дом и чья она дочь. Завтра рано утром придет мой посланец; дайте ему сколько-нибудь денег для меня».
Денег у Ривки было немного. На следующий день трубочист действительно пришел, и как раз в такое время, когда Германа не было дома. Она стала расспрашивать его про сына, но трубочист ничего не знал, а только сказал, что должен принести деньги — и кончено. Ривка дала ему десять ренских — последние десять ренских, которые у нее были — и осталась одна в комнате, проклиная трубочиста, который не ответил на мучившие ее вопросы.
Весть, что Готлиб здоров и может уже ходить, обрадовала Ривку, но его чрезмерная и слепая любовь начала ее тревожить. Ей вдруг пришла мысль: а что, если девушка, о которой пишет Готлиб, христианка, что тогда? Она не захочет выйти замуж за Готлиба, и хотя бы Готлиб бог знает что сделал, он не сможет на ней жениться. И ее разгоряченный мозг не покидала эта догадка, будто назойливая оса, и снова начала она волноваться, и мучиться, и ночей не спать, и проклинать весь мир, мужа и себя. Ей неизвестно почему хотелось, чтобы Готлиб женился на какой-нибудь бедной рабочей девушке из Лана, какой была она сама, когда посватал ее Герман. Ей казалось, что она возненавидела бы его вместе с его женой, если бы эта жена была из богатого дома. А между тем из писем Готлиба с очевидностью вытекало, что девушка, которую он полюбил, была богата, разъезжала в экипажах, имела много нарядных слуг, и в душе у Ривки начинала понемногу зарождаться против нее какая-то слепая ненависть.
Но больше всего огорчений было у Ривки с деньгами. Спустя несколько дней, снова в отсутствие Германа, пришел трубочист с письмецом. Б коротком и незамысловатом письме было написано: «Денег мне надо, много денег. Должен одеться по-человечески. Она завтра приедет. Я должен говорить с нею. Уже знаю, чья она. Передайте сейчас же хотя бы сто гульденов».
Ривка задрожала даже, прочитав эти слова. Знает — чья, а не напишет, не скажет, оставляет ее в неизвестности. И есть же сердце у него! А еще сто гульденов просит — откуда она возьмет? Герман вот уже несколько дней что-то очень скупился, не давал ей на руки никаких денег, не оставлял, как это прежде бывало, ни цента в ящике своего стола, а все запирал в большой железной кассе на три замка и ключи брал с собой. Ривка до этой минуты даже и не намечала этого. Но теперь, когда сын потребовал у нее такую сумму, а она не нашла у себя даже цента, она рассвирепела, металась из стороны в сторону, от одной шкатулки к другой, но нигде не могла найти ничего. Она громко проклинала скрягу-мужа, но проклятья не могли ничему помочь, и скрепя сердце она вынуждена была отпустить трубочиста ни с чем, сказав ему, что денег сейчас нет и что пусть он придет завтра. Трубочист покачал головой и ушел.