Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Стихотворения и поэмы
Шрифт:

Несколько лет я работал в редакциях газет, был репортером, заведующим отделом и секретарем редакции. Я писал хроникерские заметки и фельетоны, передовые статьи и подписи под карикатурами.

Мне приходилось и приходится сейчас заниматься с молодыми поэтами и редактировать их первые подборки стихов, первые книжки. Помня о том, как много помогли мне в развитии литературного вкуса, в ощущении точности слова старшие поэты, я — в меру своих сил — стараюсь помогать талантливой молодежи и чувствую немалое удовлетворение, встречая всё новые имена в журналах и на обложках первых сборников, таких же тоненьких, какими начинали поэты моего поколения.

Тема молодежи, тема рабочего класса до сих пор остается главной, преобладающей темой моей литературной работы. Мои стихи совершенно не годятся для литературных салонов и не рассчитаны на любителей изысканных пустяков, потому что я нарочито отвергаю ложные поэтические красивости и стремлюсь к точности, к строгому лаконизму. Но мои читатели — люди такого рода, каждый из которых в моем понимании стоит десяти. Однажды в День поэзии, по традиции стоя за прилавком книжного магазина, я надписывал свои книги, приобретенные читателями. У каждого спрашивал: кто он, где работает? С радостью и гордостью я слышал такие ответы: завод «Красный пролетарий», Второй часовой завод, стройуправление, воинская часть, рабочий, техник, инженер, доктор, студент. Что и говорить, приятно вызвать интерес такого читателя. Приятно знать, что хоть отчасти удовлетворил этот интерес. Но и необходимо ощущать, что сделано еще маловато, что тебя ожидает большая работа.

Если в детстве я сочинял стихи, то теперь никогда и нисколько не сочиняю, а пишу их, работаю над ними. За каждым из моих стихотворений стоит тот или иной человек, то или иное событие, участником которого я был. Сама жизнь наполнена большой и малой поэзией, и назначение поэта заключается в том, чтобы увидеть эту поэзию жизни и талантливо и достоверно занести ее на свои страницы.

Когда в моих книгах появились стихи, посвященные Узбекистану, то это означало, что я ездил по этой республике. Стихотворения о комсомольцах, отправившихся на стройку Братской электростанции, родились на свет только потому, что я ездил туда с первыми добровольцами Москвы, в первом эшелоне. Мне пришлось много путешествовать по стране, видеть немало трогательного, прекрасного, грандиозного. Каждая из этих поездок обогащала меня как человека и как поэта. Вот и сейчас, вернувшись из Северной Осетии, где я впервые увидал прославленный Терек и пахнущее серой Садонское ущелье, я уже собираюсь в дорогу, чтобы узнать новые края и написать новые стихотворения.

Эти биографические заметки я написал десять лет назад. Много раз меня просили продолжить их, но все как-то не поднималась рука. Правда, в конце 1970 года [6]

я напечатал в «Литературной газете» статью биографического порядка «Дорогая школа», этим дело и ограничилось.

Попытаюсь рассказать о дальнейших событиях своей литературной жизни в нескольких словах.

За эти десять лет у меня вышло в свет несколько сборников. Самый заметный из них — «День России». Он был широко обсужден в нашей прессе и удостоен Государственной премии СССР в 1967 юбилейном году. Издательство «Советский писатель» выпустило его в свет дважды общим тиражом 200 000 экземпляров. Из статей, в которых он разбирается и оценивается, запомнились больше остальных статьи Виктора Перцова, Павла Антокольского, Марка Соболя, Валерия Дементьева, Михаила Синельникова.

6

«Литературная газета», 4 ноября 1970 г.

Вообще я никак не могу пожаловаться на внимание критики: оно было широким и постоянным. Появились даже книги, специально посвященные моей литературной деятельности. Их написали Валентина Ланина, Валерий Дементьев и Станислав Рассадин.

В дни сомнений и неуверенности, которые — увы! — случаются, я люблю просматривать газетные вырезки с этими статьями или перечитывать письма читателей. На душе светлеет, и появляется энергичное желание продолжать свою работу в том направлении, которое было найдено однажды и навсегда.

В 1968 году за поэму «Молодые люди» и комсомольские стихи я получил премию ВЛКСМ.

После этого вышли книга новых стихотворений «Декабрь» в издательстве «Советский писатель» и «Связной Ленина» в издательстве «Молодая гвардия».

Наиболее полно моя работа представлена в двухтомнике, выпущенном «Художественной литературой» в конце 1970 года.

За эти годы продолжал много и, на мой взгляд, плодотворно ездить по нашей стране и другим странам. Стихи на заграничные темы собраны в разделе «Муза дальних странствий» книги «Декабрь». Они же вошли и в двухтомник.

Сейчас работаю над новой книгой стихотворений «Маленькие портреты» и над книгой литературных воспоминаний, статей и заметок. [7]

Февраль 1971

СТИХОТВОРЕНИЯ

1. БАЛЛАДА О ЧИСЛАХ

Хлопок по Турксибу везет паровоз; под Витебском вызрел короткий овес; турбины гордятся числом киловатт. И домна, накормленная рудой, по плану удваивает удой. Архангельский лес, и донецкий уголь, и кеты плеск, и вес белуги — всё собрано в числа, вжато в бумагу. Статистик сидит, вычисляя отвагу. И сердце, и мысли, и пахнущий пот в таблицы и числа переведет. И лягут таблицы пшеницей и лугом, границы пропаханы сакковским плугом. Дороги таблиц кряхтят под стадами, числа растут молодыми садами, числа растут дорогою щетиной, по зарослям цифр пробегает пушнина. По карте земли, по дорогам и тропам числа идут боевым агитпропом. <1931>

7

Ярослав Васильевич Смеляков умер 27 ноября 1972 г. — Ред.

2. СЛЕПЦЫ ПОЮТ БЫТ

В городе тихо. Ветер уснул на заборах заставы. Короткий московский вечер задуматься нас заставил. Я вижу, у окон раскрытых сидят, окруженные бытом, ударники наших заводов и тихие счетоводы. Одни читают газеты, другие ломают печенье, третьи на дворик глазеют, глазами ища развлечений. Развлеченье приходит. Протянутой рукой оно держится за поводыря. Так, обещание песни даря, во двор входит слепой. Он останавливается. Слушатели вдруг бросят глаза, как стаканчики ртути. Поводырь глазами очерчивает круг, плюется и ручку холодную крутит. Сначала спокойно она говорит и тенором сочным, и резкой цыганкой. Качается, пляшет и плачет навзрыд шарманка, шарманка, шар-ман-ка. Тогда, догоняя начало музыки (слушатель требует: «Слышишь, пой!»), голосом чахлым, несмазанным, узким песню зауздывает слепой: «На далекой-далекой окраине, где разбросаны клочья луж, в небогатом домике крайнем жил с женой и дитем злодей-муж. Они жили давно очень весело, а потом он запьянствовал вдруг. Темной скукою занавесилась их радость — плохой он супруг. Вот жена ему разонравилась, вот ребенок ему надоел. От жены с дитем он избавиться, он избавиться захотел. Раз гулял он зелеными рощами, и придумал он так порешить, и придумал он нехорошее: он решил их обоих убить. Он решил их разрезать на части, и никого уж ему и не жаль. Вот купил он на рынке у частника острый ножик, ужасный кинжал. Вот тогда в выходной, дело летнее, он жену пригласил погулять, и дочку, дите трехлетнее, он тоже решил с собой взять. Вот пошли они на поляну втроем. Злодей-муж очень сильно хватил,— он жену свою и дите свое острым ножиком тут же убил. Он их там закопал с злостным умыслом, он обоих тогда закопал, а на утро другое одумался и в милицию побежал. Так и так, мол, там я зарезал их, потому что я счастья не знал, и жену и дочь любимых моих на полянке одной закопал. Побежали скорей и разрыли их, всех зарезанных, и к тому ж привезли в город обоих их, и рыдал уж тогда злодей-муж. Но слезам его не поверили все, о злодействе его все узнали. Он сначала в тюрьму кирпичную сел, а потом его расстреляли. Вот и песне конец. Песня верная, песня эта про горестный факт, а заборы и домик, наверное, всё стоят, как и раньше, так». Слепой закрывает глотку. Кепка рот раскрывает и ждет, не дыша. Сыплются деньги, и со второго этажа, как слеза, слетает серебряная монетка. Уходит слепой и шарманка-инвалид, получивший напрасную пенсию. А мы остаемся. Я вижу: вредны, страшны и опасны безглазые песни. Я вижу: там, где окно косое, ударник сидит, на себя непохожий, сидит ударник и смотрит с тоскою на деревянный, как песня, ножик. Неправда! Я выйду на двор, как слепец, я голос расправлю, простой и широкий, и я начинаю. Коль петь, так петь так, чтоб зарезать слепые строки. Товарищи, слушайте! Я здоров, и к черту, пожалте, кофейные гущи! Я песней мечтаю убить того, который был предыдущий. Песня — неправда. Товарищ ударник, песня пролезла на дармовщину. Плюнь этой песне в безглазую харю по следующим причинам. Я утверждаю: засижена плесенью, песня со страхом смотрит в лицо нам. Она не права, эта вредная песня. Песня дореволюционная. Кто этот муж? Про кого поет этот слепец, незавидный и ветхий? Товарищи, вспомните. Быстро идет третий, решающий год пятилетки. И этот старик в нем безбилетный в вагоне поет про такие истории. Небо цветет, и зеленым летом пьяницы лечатся в санатории. Он не расстрелян, песни герой, он будет исправлен упорным трудом, для него ворота раскроет бетонный исправтруддом. А что о полянке, на которой он закопал убитых жену и девицу, — так полянки нету. Она давно запахана под пшеницу. Засмейся над песней. И слушай мою. Она не пропета, в боях не пробита. Она молодая. Я песню пою о нашем, о новом быте. Засалились жены наши у плит, сгорбились у корыта. Товарищ, выйди встречать новый быт, идущий на смену старому быту! И крепостью нового быта стоит фабрика-кухня, железом покрыта. Товарищ, иди и встречай новый быт, идущий на смену старому быту! Там, может, под музыку будут бить тесто, пролезшее через сита. Товарищ, иди и встречай новый быт, идущий на смену старому быту! Мы будем коммунами жить да быть, и это близко, замками не скрыто. Товарищ, иди и встречай новый быт, идущий на смену старому быту! Быт молод. Он в яслях пока, он кричит. Он против примуса, против корыта. Он мал, но он вырастет, новый быт, идущий на смену старому быту. <1931>

3. НАД МОСКВОЙ ЛЕТЯТ ДИРИЖАБЛИ

Они иссушены, твои последние лета. Висит портрет, стоит постель и греется плита. Ты утром ходишь на базар, и через час — с удачей: картошка, помидор пожар и гривенник сдачи. И смотрит скушная заря на скромный твой улов. Так жизнь разменяна зазря на мелочь медяков. Я (хочешь?)
песней оплету
твои лета на склоне. Она стоит, глаза в плиту, в глазах цветут талоны. А суп поет — ему не верь: супы не знают жалости… Он звонит, он стучится в дверь. Ты говоришь: «Пожалуйста!» Он прямиком к плите идет, и на твои вопросы он говорит: «Наоборот, я сборщик разных взносов». Он голосом играл и плыл, — не сборщик — балалайка: «Ведь вы культурная, ведь вы — домашняя хозяйка». Сорвал на миг и, дребезжа: «Гоните рубль на дирижабль!»
И от плиты — зеленый пар, рычит на гостя самовар. Но гость не смущается. Длинно-длинно он с ней говорит. Он ей много сказал. От синего жара, от резкого дыма хозяйка чуть-чуть прикрывает глаза. Тогда над плитою, над чайников писком, над жиром, который «опять вздорожал», вырос сверкающий, словно миска, круто заваренный дирижабль. Он наливается кровью, он пухнет, свежий, как солнце, большой, как весна. И вот уже кубатура кухни для тела такого смешна и тесна. Он подымается постепенно, и высоту забирает руль. Он прет в потолок, он ломает стены и — в небо. Вдогонку цилиндры кастрюль. За ними чайник, потом пеленки, потом керосинка, стара и крива. Да что керосинка. За ним вдогонку плита летит и роняет дрова. Блестит дирижабль. Белобрысый. Новый. Он пулей летит. И скрывается он… И вот хозяйка сидит в столовой и ест (предположим) куриный бульон. Бульон, который она взяла за очень низкую плату, который варился в громадных котлах девушками в халатах. А перед хозяйкой цветы горят, как лучшие в мире горелки, а сбоку хозяйки — как звезды, блестят ошпаренные тарелки. Она пошире откроет глаза, и сборщик увидит украдкой: от глаз по морщине сползает слеза, медленная, как трактор. Тогда хозяйка как можно проще, голосом резким, спеша и дрожа, волнуясь, скажет: «Товарищ сборщик, это прекрасно, когда дирижабль!» И от большой, от развернутой жалости дрогнут короткие кончики губ: «Товарищ сборщик! Возьмите, пожалуйста, первым рублем мой последний рубль». 1931

4. ДОЖДЬ

Дождь падал с размаху и бился снизу в безглазые лица московских подошв. И рвался из труб, бросался с карниза веселый и крепкий веснушчатый дождь. Дождь рвался на крышах. Широкая ярость бросала на землю холодные тонны, аж гнулись осенние желтые клены, аж желтые листья легли на бульварах, аж рвались сквозь тучи белесые молнии! (А только не страшно. Они как домашние, они мне мигали, они мне напомнили мою же застежку на синей рубашке.) Дождь рвался, грозил, разрывался. И плеск аж морем шумел, аж захватывал дых! И третий вбежал под железный навес и стал, близоруко взглянув на других. Второй волновался, свистел и дрожал, бледнел, как грозящие извещения. А первый (усатый бухгалтер) сказал: «А дождь зарядил. Настоящий. Осенний!» И дождь согласился, и рвался, и лил, и мостовая — в предсмертной пене. Второй прислушался и возразил: «А дождь молодой. Настоящий. Весенний!» Запахло весною. Да так это внятно, что прямо бери ее в чуткие руки. Так быстро, что в грязном, охрипшем парадном выросли робкие незабудки. А третий сказал: «Из колхоза про то ж подшефные пишут: „Дождя, мол, ждем“. Я рад, что ответ мой придет, как дождь, я горд, что ответ мой придет с дождем. Но только… не слишком ли дождь зарядил, не очень ли рано, не очень ли поздно? А дождь ничего. Настоящий. Колхозный!» И дождь как из лейки лил. Дождь пьяным шатался. Парнишкой скакал, и в землю врывался, и бил напролом… И первый (очкастый бухгалтер) сказал: «Там, в комнате длинной, за крепким столом, высокие гости сидят и скучают и треплют по щечке безбрового сына. Жена завилась, и жена развлекает гостей разговорами про ангину. Я должен прийти. Я желаю занять место хозяина, прочное, нужное. Я должен прийти, чтоб гостей развлекать своим разговором и ужином. Меня задержало собранье на службе, калоши намокли от этих стихий. Вода помешала, она против дружбы…» Второй перебил: «Пустяки! Товарищи! Мне восемнадцать лет, и в жилах гулящая кровь. И это любовь. То есть да. То есть нет. То есть, конечно, любовь. Такая любовь, что без дрожи, без риска отдался и стал бы ее, а не свой. Смотрите, товарищи, вот записка! Здесь каждая буква пропахла весной. Здесь каждое слово как выстрел. И жжет, и рвется. Да вы понимаете разве? Любимая пишет. Любимая ждет у памятника Тимирязева. Любимая. Вечер. И чертов дождь. Да я б через дождь, через воду, я б мимо… Но только… Любимая, ты не ждешь, ты теплую книжку читаешь, любимая. Ты дома. И лампочка над тобой, и старая мама с тобой говорит. Так пусть эта лампочка перегорит, как перегорает любовь. О, если б, товарищи, поняли вы: стихия воды — и стихия любви. Я знаю, вы против обеих стихий». И третий сказал: «Пустяки!» И третий сказал: «Он повыше всех, в нем каждая буква по плану. Он твердые ноги расставил. Стеклянный. Стучащий. Машинный. Цех. Там гранки закованы в белые латы, там тихо качаются рыжие лампы, там девушки в синих, как небо, халатах, кончая работу, стоят над котлами. Мне каждая строчка до буквы знакома. Всё это мое. Я прекрасно запомнил, что в клубе на сцене докладчик райкома, что сторож сидит в опустевшем завкоме, что дождь переполнил пузатые бочки и портит квадратные красные доски, что табельщик дарит огонь папиросы спешащим в цеха настоящим рабочим. Я знаю, что вычищен, помню, что ждет руки мои молчаливый станок, что сторож короткую кнопку нажмет — и вылетит бодрый белесый звонок. И прямо за свистом, за градом звонка, за смехом веселым и юным выходит бригада. И держит в руках масленок дрожащие луны. Подходит бригада к плечистым станкам (а сколько учета, а сколько почета!), подходит и держит в горячих руках название хозрасчетной. А я не приду? Испугался? Вода? Прогул намечается в третьей смене? Неправда, товарищи, ерунда! Пусть дождь молодой, пусть простой, пусть весенний. Я прямо сквозь дождь, хоть спецовка намокла, я прямо сквозь воду, хоть нету калош». Дождь бился в рябые серьезные стекла, веселый и звонкий, занозистый дождь. Дождь прыгает с неба. И прыгает с края домов. И бросается в лица подошв. И — самое главное — он не нейтрален, высокий и твердый, веснушчатый дождь. 1931

5. ПОСЕВНАЯ НОЧЬ В ТИПОГРАФИИ

Директор сказал: «Дело требует, двигай! Нам дан заказ — посевная книга. А дело важное — знаешь сам, а срок — тридцать четыре часа». Инструктор сказал: «Наступает весна под галочьи крики, под всплески весла, под ласки черемухи, зуд мандолины, под искренность ветра, под ветреность ливней. Земля обварилась, набухла, вспотела,— ну, словом, у нас посевное дело. А дело важное — знаешь сам, а срок — двадцать четыре часа». Я бригадир. Я сказал: «Бригада! Нам это заданье не тяжесть — награда. К станкам становись, чтобы время летело. У нас идет посевное дело. А дело важное, ясно без слов, а срок — семь с половиной часов… Мне говорить о севе не надо: вместе в клубе слыхали доклад и вместе на этом докладе не спали и резолюцию принимали… А после такого, ребята, доклада работать для сева по-новому надо. У книжки тираж — три тысячи триста. А это читатели-трактористы…» И встала бригада, пять человек, чтоб время летело упрямо, как бег, чтоб время летело (не зря летело). У нас идет посевное дело, по цеху идет посевное дело, и этому севу наш долг помочь. Над цехом повисла громадная ночь, над цехом, гремя, скрежеща и стеная, громадой повисла ночь посевная. А сверху — трансмиссий надорванный свист. Наборщику кажется — он тракторист, и ветер весенний — в широкие спины, и трактором рвутся к победе машины. Чтоб выполнить план, чтобы славить страну, взрывая цементную целину, чтоб утром в печатный: «Набор готов! На книгу потрачено семь часов!» 1931
Поделиться с друзьями: