Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Стихотворения. Портрет Дориана Грея. Тюремная исповедь; Стихотворения. Рассказы

Киплинг Редьярд Джозеф

Шрифт:

СТОРОЖЕВОЙ ДОЗОР НА МОСТУ В КАРРУ [203]

«…и будут дополнительные детали по охране моста через Кровавую Реку».

Южноафриканская война. Приказ по округу: линии коммуникаций.
Стремительно над пустыней Смягчается резкий свет, И вихрем изломанных линий Возникает горный хребет. Вдоль горизонта построясь, Разрезает кряж-исполин Небес берилловый пояс И черный мускат долин. В небе зажгло светило Красок закатных гроздь — Охра, лазурь, белила, Умбра, жженая кость. Там, над обрывом гранитным, Звезды глядят в темноту — Резкий свисток велит нам Сменить караул на мосту. (Стой до седьмого пота У подножия гор — Не армия, нет — всего-то Сторожевой дозор.) Скользя на кухонных отбросах, На банках из-под жратвы, На выгоревших откосах, На жалких пучках травы — Выбрав путь покороче, Мы занимаем пост — И это начало ночи Для стерегущих мост. Мы слышим — овец в корали Гонит бушмен-пастух, И звон остывающей стали Ловит наш чуткий слух, Воет шакалья стая; Шуршат в песчаной пыли, С рыхлых откосов слетая, Комья сухой земли. Звезды в холодных безднах Мерцают ночь напролет, И на сводах арок железных Почиет небесный свод. Покуда меж дальних склонов Не послышится перестук, Не вспыхнут окна вагонов, Связующих север и юг. Нет, не зря ты глаза мозолишь Бурам, что пялятся с гор, — Не армия, нет — всего лишь Сторожевой дозор. О радость короткой встречи! И тянемся мы на свет, За глотком человечьей речи, За охапкой старых газет. Радость пройдет так скоро — Но дарят нам небеса Обрывки чужого спора, Женские голоса. Когда же огней вереница Погаснет за склоном холма — Тьма ложится на лица И в сердце вступает тьма. Одиночество и забота — Вот и весь разговор. Не армия, нет — всего-то Сторожевой дозор.

203

Сторожевой дозор на мосту в Карру (стр. 358). — Впервые в 1901 г., вошло в сборник «Пять народов».

ЮЖНАЯ АФРИКА [204]

Что за женщина жила (Бог ее помилуй!) — Не добра и не верна, Жуткой прелести полна, Но мужчин влекла она Сатанинской силой. Да, мужчин влекла она Даже от Сен-Джаста, Ибо Африкой была, Южной Африкой была, Нашей Африкой была, Африкой — и баста! В реках девственных вода Напрочь пересохла, От огня и от меча Стала почва горяча, И жирела саранча, И скотина дохла. Много
страсти сберегла
Для энтузиаста, Ибо Африкой была, Южной Африкой была, Нашей Африкой была, Африкой — и баста!
Хоть любовники ее Не бывали робки, Уделяла за труды Крохи краденой еды, Да мочу взамен воды, Да кизяк для топки. Забивала в глотки пыль, Чтоб смирнее стали, Пронимала до кости Лихорадками в пути, И клялись они уйти Прочь, куда подале. Отплывали, но опять, Как ослы, упрямы, Под собой рубили сук, Вновь держали путь на юг, Возвращались под каблук Этой дикой дамы. Все безумней лик ее Чтили год от года, — В упоенье, в забытьи Отрекались от семьи, Звали кладбища свои Алтарем народа. Кровью куплена твоей, Слаще сна и крова, Стала больше, чем судьбой, И нежней жены любой — Женщина перед тобой В полном смысле слова! Встань! Подобная жена Встретится нечасто — Южной Африке салют, Нашей Африке салют, Нашей собственной салют Африке — и баста!

204

Южная Африка (стр. 360). — Вошло в сборник «Пять народов». Стихотворение отражает «географию» и идеологию британского вторжения в Африку, которое, кроме империалистической экспансии, не могло иметь никакого другого «оправдания». Киплинг пытается занять в этих стихах характерную для него позицию «человека дела», практического исполнителя, чувствующего себя в положении более достойном, по крайней мере, по сравнению с теми, кто, оставаясь дома, политиканствует, либеральничает, загребая жар чужими, солдатскими, руками. Киплинг старается не думать об этой войне больше того, что может думать самый обычный «Томми Аткинс», рядовой солдат. Эту психологию он знает и умеет передать, однако в целом стихотворение служит прямой иллюстрацией того, о чем говорил в связи с позицией Киплинга А. И. Куприн: «…если прочитаешь все, без перерыва, залпом — чувствуется не гений, родина которого мир, — а Киплинг — англичанин, только англичанин, и притом англичанин наших дней. И как бы ни был читатель очарован этим волшебником, он видит из-за его строчек настоящего культурного сына жестокой, алчной, купеческой, современной Англии, джингоиста, беспощадно травившего буров ради возвеличения британского престижа во всех странах и морях, «над которыми никогда не заходит солнце»; поэта, вдохновляющего английских солдат на грабеж, кровопролитие и насилие своими патриотическими песнями» (А. И. Куприн. Собр. соч. в девяти томах, т. 9. М., 1964, с. 497).

САССЕКС [205]

Мы любим землю, но сердца У нас не беспредельны, И каждому рукой Творца Дан уголок отдельный, Чтоб он, как милосердный бог, Трудясь над мирозданьем, Свой добрый мир построить мог С божественным стараньем. Балтийских сосен аромат Нам дорог или звуки, Что в пальмах пробудил пассат, Летящий из Левуки? Свой рай по сердцу выбирай, А я, с судьбой не споря, Люблю мой край, мой дивный край, — Да, Сассекс мой, у моря! Не украшают ни сады, Ни ласковые рощи Китообразные гряды — Один терновник тощий! Зато — какая благодать! — Просвет в нагой теснине Нам позволяет увидать Уильд лесистый, синий. Здесь полудик, небоязлив, Дерн мудрый — нелюдимо Прилег на меловой обрыв, Как при солдатах Рима. Где бившихся и павших след, Превратной славы знаки? Остались травы, солнца свет, Курганы, бивуаки. Тяжелый, крылья просолив, Зюйд-вест летит вдоль пляжа. Свинцовой линией пролив Прочерчен против кряжа. О том, что отмель скрыла мгла, Здесь, на своем наречье, Гремят судов колокола, Бубенчики овечьи. Здесь нет ключей — долин красы, И только на вершине, Без вод подспудных, пруд росы Всегда есть в котловине. Пророча летних дней конец, Трава у нас не чахнет. Ощипан овцами, чебрец Восходом райским пахнет! Безмолвием звенящим весь Пронизан день прелестный! Творца холмов мы славим здесь, В забытой церкви местной. Но есть иные божества. Свой круг блюдет их ревность, И, в тайнике его, жива Языческая древность. Достанься мне земель-сестер Прекрасных наших сорок, Я разрешил бы равных спор: Мне старый Сассекс дорог! Меж Темзою и Твидом край Возьми любой зеленый. Холмы мне дай, и Рейк, и Рай, И берег укрепленный. К изгибу горного хребта Направлюсь против солнца. На графства смотрит нагота Верзилы Уильмингтонца. Здесь Ротер, сделав крюк, притих. Он ищет, оробелый, Прилива подле дамб сухих Гордыни обмелелой! Пущусь на север, в тишь дубрав, В ущелья, к древним се́ням Дубов, хоть ниже сорных трав Мы в Сассексе их ценим! Иль в Пиддингхо пойду, на юг: Дельфином золоченым Играет ветер, и на луг Волы бредут по склонам. Привычка, память и любовь Твердят нам: «До кончины Свой край всем сердцем славословь! Ты и земля — едины!» Не пробуй это побороть! В тупик твой разум станет: Из глины созданную плоть К родимой глине тянет! Мы любим землю, но сердца У нас не беспредельны, И каждому, рукой Творца, Дан уголок отдельный. Свой рай по сердцу выбирай, А я, с судьбой не споря, Люблю мой край, мой дивный край, — Да, Сассекс мой, у моря!

205

Сассекс (стр. 362). — Впервые в сборнике «Пять народов». Несмотря на весь свои патриотизм, Киплинг считал себя человеком без родины: бесприютным, бездомным. Родился в Индии и чувствовал свою связь с ней, но — покинул навсегда. Женился на американке, пробовал обосноваться в Америке, в штате Вермонт, но и это не удалось. Жизнь в США оказалась омрачена смертью дочери, а кроме того, Киплинг все же не мог считать себя американцем. Не совсем «дома» чувствовал он себя и в Англии. Наконец, он принял твердое решение основать там «свой дом — свою крепость», и с 1902 г. поселился в графстве Сассекс, в городке Беруош, где и прожил до конца своих дней. В стихотворении упомянуты достопримечательности графства — старинная торговая фирма Левука; Великан Уильмингтонец — фигура почти в семьдесят метров, высеченная на склоне холма и символизирующая короля саксов Гарольда; небольшие живописные города Рейк, Рай, Пиддингхо, река Ротер и др.

ДУРАК [206]

Жил-был дурак. Он молился всерьез (Впрочем, как Вы и Я). Тряпкам, костям и пучку волос — Все это пустою бабой звалось, Но дурак ее звал Королевой Роз (Впрочем, как Вы и Я). О, года, что ушли в никуда, что ушли, Головы и рук наших труд — Все съела она, не хотевшая знать (А теперь-то мы знаем — не умевшая знать), Ни черта не понявшая тут. Что дурак растранжирил, всего и не счесть (Впрочем, как Вы и Я) — Будущность, веру, деньги и честь. Но леди вдвое могла бы съесть, А дурак — на то он дурак и есть (Впрочем, как Вы и Я). О, труды, что ушли, их плоды, что ушли. И мечты, что вновь не придут, — Все съела она, не хотевшая знать (А теперь-то мы знаем — не умевшая знать), Ни черта не понявшая тут. Когда леди ему отставку дала (Впрочем, как Вам и Мне), Видит бог! Она сделала все, что могла! Но дурак не приставил к виску ствола. Он жив. Хотя жизнь ему не мила. (Впрочем, как Вам и Мне.) В этот раз не стыд его спас, не стыд, Не упреки, которые жгут, — Он просто узнал, что не знает она, Что не знала она и что знать она Ни черта не могла тут.

206

Дурак (стр. 364). — Впервые стихотворение (в оригинале «Вампир») было помещено в каталоге выставки (1897) в Новой Галерее как пояснение к картине, которую нарисовал двоюродный брат Киплинга художник Филип Бёрн-Джонс, сын Эдварда Бёрн-Джонса. Не включалось в прижизненные сборники, вошло в издание 1940 г.

Приводим непубликовавшийся перевод А. Сендыка.

Жил дурак, и любил он всего сильней, Как, впрочем, и ты и я, Копну волос и мешок костей, Ничтожество — вот было имя ей, Но дурак ее звал королевой своей, Как, впрочем, и ты и я. Хлеб, и цветы, и силу мечты — Все, чем жизнь людская полна, Он ей отдавал во имя любви, И она говорила с ним о любви, Но любви не знала она. Жил дурак, отдавая все, что имел, Как, впрочем, и ты и я, Молод он был, и красив, и смел, А все-таки ей угодить не сумел, Дурак был рожден для дурацких дел, Как, впрочем, и ты и я. Горечь в груди и мрак впереди — Все, чем жизнь людская страшна, Он испытал во имя любви, И она объяснилась ему в любви, Но любви не знала она. Был ощипан дурак — с умом, догола, Как, впрочем, и ты и я. А после мимо она прошла И бровью не повела. Не умер дурак, но сгорел дотла, Как, впрочем, и ты и я. И все б не беда, — лишь горечь стыда, Да мысль день и ночь одна — Она ведь не знала его любви, Она вообще не знала любви, Ни черта не знала она.

«Когда уже ни капли краски не выжмут на холсты Земли…»

* * * [207]
Когда уже ни капли краски не выжмут на холсты Земли, Когда умрут полотна древних и вымрут новые врали, Мы — без особых сожалений — пропустим вечность или две, Пока умелых подмастерьев не кликнет Мастер к синеве. И будут счастливы умельцы, рассевшись в креслах золотых, Писать кометами портреты — в десяток лиг длиной — святых, В натурщики Петра, и Павла, и Магдалину изберут И просидят не меньше эры, пока не кончат этот труд! И только Мастер их похвалит, и только Мастер попрекнет — Работников не ради славы, не ради ханжеских щедрот, Но ради радости работы — но ради радости донесть, Каким ты этот мир увидел, Творцу его, каков он есть!

207

«Когда уже ни капли краски…» (стр. 365). — Впервые в 1892 г., вошло в сборник «Семь морей».

БАЛЛАДА О ВОСТОКЕ И ЗАПАДЕ [208]

Запад есть Запад, Восток есть Восток, не встретиться им никогда — Лишь у подножья Престола Божья, в день Страшного суда! Но нет Востока и Запада нет, если двое сильных мужчин, Рожденных в разных концах земли, сошлись один на один. Летит взбунтовать пограничный край со своими людьми Камал. Кобылу, гордость полковника, он сегодня ночью украл. Копыта ей обмотав тряпьем, чтоб не слышен был стук подков, Из конюшни вывел ее чуть свет, вскочил — и был таков! Свой взвод разведчиков созвал тогда полковника сын: «Ужель, где прячется Камал, не знает ни один?» Сын рессалдара, Мохаммед-Хан, встал и сказал в ответ: «Кто ведает, где ночевал туман, — найдет Камалов пикет! В сумерки он абазаев громил, рассвело — в Бонэре ищи! Но должен объехать он Форт Бакло, чтоб из дому взять харчи. Если бог поможет, вы, без препон, как птицы, летите вдогон И его отрежьте от Форта прежде, чем достигнет ущелья он! Но если теснины джагаев достиг — назад поверните коней! Не мешкай нимало: людей Камала тьма-тьмущая прячется в ней. Справа скала, слева скала, колючая поросль мелка. Чуть не в упор щелкнет затвор — но не видать стрелка!» Полковничий сын прыгнул в седло. Буланый объезжен едва: Хайло — что колокол, сердце — ад, как виселица — голова! До Форта полковничий сын доскакал, но к еде душа не лежит: Тот жаркому не рад, от кого конокрад, вор пограничный, бежит. Из Форта Бакло во весь опор всадник погнал жеребца И в ущелье джагаев, коня измаяв, приметил кобылу отца. Он в ущелье приметил кобылу отца и Камала у ней на хребте. Ее глаза белок различив, он курок дважды взвел в темноте. Мгновенье спустя две пули, свистя, прошли стороной. «Ты — стрелок Не хуже солдата, — молвил Камал. — Покажи, каков ты ездок!» В узкой теснине, как смерч в пустыне, мчались ночной порой. Кобыла неслась, как трехлетняя лань, конь — как олень матерой. Голову кверху Буланый задрал и летел, закусив удила, За гнедой лошадкой, что, с гордой повадкой, трензелями играя, шла. Справа скала, слева скала, колючая поросль мелка. Трижды меж гор щелкнул затвор, но не видать стрелка. Зорю дробно копыта бьют. В небе месяц поник. Кобыла несется, как вспугнутый зверь, Буланый — как раненый бык. Но рухнул безжизненной грудой в поток Буланый на всем скаку. Камал, повернув кобылу, помог выпутаться седоку И вышиб из рук у него пистолет — как биться в такой тесноте? «Если доселе ты жив — скажи спасибо моей доброте! Скалы нет отвесной, нет купы древесной на двадцать миль кругом, Где не таился б мой человек со взведённым курком. Я руку с поводьями к телу прижал, но если б я поднял ее, Набежали б чекалки, и в неистовой свалке пировало бы нынче зверье. Я голову держал высоко, а наклони я лоб, Вон тот стервятник не смог бы взлететь, набив до отвала зоб». «От пира, — сказал полковничий сын, — шакалам не будет беды. Прикинь, однако, кто придет за остатками еды. Если тысячу сабель пошлют сюда за моими костями вслед, Какой ценой пограничный вор оплатит шакалий обед? Скормят коням хлеб на корню, люди съедят умолот, Крыши хлевов предадут огню, когда перебьют ваш скот. Коль скоро сойдемся в цене — пировать братьев зови под утес! Собачье племя — шакалье семя! Что ж ты не воешь, пес? Но если в пожитках, зерне и быках цена высока, на твой взгляд, — Тогда отдай мне кобылу отца. Я пробью дорогу назад!» Камал помог ему на ноги встать: «Не о собаках толк Там, где сошлись один на один бурый и серый волк! Пусть ем я грязь, когда причиню тебе малейшее зло! Откуда — из чертовой прорвы — тебя со смертью шутить принесло?» Он ответил: «Привержен я крови своей до скончания дней! Кобылу в подарок прими от отца. Мужчина скакал на ней!» Сыну полковника ткнулись в грудь ноздри лошадки гнедой. «Нас двое сильных, — сказал Камал, — но ей милей — молодой! В приданое даст похититель ей серебряные стремена, Узду в бирюзе, седло и чепрак узорный получит она». Тогда, держа за ствол пистолет, полковника сын говорит: «К тому, который ты взял у врага, друг тебе пару дарит!» «Дар за дар, — отозвался Камал, — риск за риск: обычай для всех один! Отец твой сына ко мне послал. Пусть едет к нему мой сын!» Он свистнул сыну, и с гребня скалы обрушился тот стремглав. Стройнее пики, он был как дикий олень средь весенних трав. «Вот господин твой! — сказал Камал. — Бок о бок с ним скача, Запомни, ты — щит, что вечно торчит у левого плеча! Твоя жизнь — его, и судьба твоя — отвечать за него головой, Покуда узла не развяжет смерть либо родитель твой! Хлеб королевы ты должен есть: флаг ее — твой флаг! — И нападать на владенья отца: враг ее — твой враг! Ты конником должен стать лихим и к власти путь прорубить. Когда в Пешаваре повесят меня — тебе рессалдаром быть!» Они заглянули друг другу в глаза, и был этот взгляд глубок. На кислом хлебе и соли они дали братства зарок. И, вырезав хайберским ножом свежего дерна кусок, Именем божьим, землей и огнем скрепили этот зарок. На гнедой кобыле — полковничий сын, на Буланом — Камалов сын, — Вдвоем подскакали к Форту Бакло, откуда уехал один. У караульни блеснуло враз двадцать клинков наголо: Пламя вражды к жителю гор каждое сердце жгло. «Отставить! — крикнул полковника сын. — В ножны вложите булат! Вчера он был пограничный вор, сегодня — свой брат, солдат!» Запад есть Запад, Восток есть
Восток, не встретиться им никогда —
Лишь у подножья Престола Божья, в день Страшного суда! Но нет Востока и Запада нет, если двое сильных мужчин, Рожденных в разных концах земли, сошлись один на один.

208

Баллада о Востоке и Западе (стр. 366). — Впервые в 1889 г.

ИСКУПЛЕНИЕ ЭР-ХЕБА [209]

Эр-Хеб за горной цепью А-Сафай Своей беды свидетель. А-Сафай О ней поведал Горуху — оттуда Пошел на Запад, в Индию, рассказ. История Бизесы. Дочь Армода Бизеса, обрученная с Вождем Шестидесяти Копий, — он стерег Проход в Тибет, а ныне ищет мира В пределах, где царит Безмолвный Буд, — Бизеса умерла, спасая племя От Мора, и остановила Мор. Таман — Один и больше всех людей, Таман — Один и больше всех Богов; Таман — Один и Два в Одном: он скачет С заката до восхода в небесах, Изогнутых, как лошадиный круп, И пятками стучит коню в бока — И ржущий гром разносится в горах. Таков Таман. В Эр-Хебе был он Бог До всех Богов: он создал всех Богов И уничтожит созданных Богов И сам сойдет на землю для суда Над теми, кто хулил его Жрецов, И в жертву приносил худых овец, И в Храме не поддерживал Огня, — Как поступил Эр-Хеб, забыв Тамана, Когда людей прельстили Киш и Ябош, Ничтожные, но хитрые Божки. Таман с небес увидел грех людей И рассудил вернуть их, покарав, И кованный железом Красный Конь Спустился с неба в горы сеять Мор. На ветер трижды фыркнул Красный Конь, Но ветер голый испугать нельзя; О снег ударил трижды Красный Конь, Но снег беззвучный испугать нельзя; И вниз пошел по склону Красный Конь, Но камень гулкий испугать нельзя; Коня встречала чахлая береза, И за березой — серая сосна, И за сосною — низкорослый дуб; А за лесами чаща наших пастбищ Уже лежала у его копыт. Тем вечером туман закрыл долину, Как закрывают мертвому лицо, Закрыл долину, бело-голубой, И растекался, тихий, как вода, От Храма, где давно погас Огонь, От Храма до запруды водопоя Клубился, подымался, оседал И замирал, — и вот при лунном свете Долина замерцала, как болото, И люди шли в тумане по колено, Переходя долину словно вброд. Той ночью Красный Конь щипал траву У водопоя наших стад, и люди — Кто услыхал его — лишились сил. Так Мор пришел в Эр-Хеб и погубил Мужчин одиннадцать и женщин трех; А Красный Конь ушел с рассветом ввысь, Оставив на земле следы подков. Тем вечером туман покрыл долину, Как покрывают тело мертвеца, Но был он много выше — высотой С отроковицу, — и при лунном свете Долина замерцала, словно заводь. Той ночью Красный Конь щипал траву На расстоянье брошенного камня От водопоя наших стад, и люди — Кто услыхал его — лишились сил. Так Мор пришел в Эр-Хеб и погубил Мужчин — две дюжины, и женщин — семь, И двух младенцев. Так как путь на Горух Был путь к врагам, а мирный А-Сафай Перекрывали снежные заносы, Мы не могли бежать, и смерть копьем Разила нас; молчали Киш и Ябош, Хотя мы им заклали лучших коз; И каждой ночью Красный Конь спускался Все ниже по реке, все ближе, ближе Ко Храму, где давно погас Огонь, И кто слыхал Коня, лишался сил. Уже туман вздымался выше плеч И голоса гасил в жилищах смерти, — Тогда Бизеса молвила Жрецам: «На что нам Киш и Ябош? Если Конь Дойдет до Храма, нас постигнет Гибель. Вы позабыли Бога всех Богов Тамана!» И в Горах раздался гром, И пошатнулся Ябош, и Сапфир, Зажатый меж колен его, померк. Жрецы молчат; один из них воззвал К величью Ябоша, но вдруг упал И умер пред Сапфирным Алтарем. Бизеса молвит: «К Смерти я близка И Мудростью Могильной обладаю И вижу, в чем спасенье от беды. Вы знаете, что я богаче всех — Богаче всех в Эр-Хебе мой отец; Вы знаете, что я красивей всех, — На миг ее ресницы опустились, — Вы знаете, что я любимей всех…» И Вождь Шестидесяти Копий к ней Рванулся — но Жрецы не допустили: «Ее устами говорит Таман». Бизеса молвит: «За мое богатство, Любовь и красоту меня избрал Таман». И гром пронесся по Горам, И рухнул Киш на груду черепов. Во мраке дева между алтарями Стряхнула бирюзовые браслеты, Сняла серебряное ожерелье И сбросила нефритовый нагрудник И кольца с ног и отшвырнула серьги — Их в молодости выковал Армод Из самородка горухской реки; Звенели драгоценности о камни, И вновь, как бык, ревел Таманов Гром. Во мраке, словно устрашившись Дэвов, К Жрецам Бизеса простирает руки: «Как слабой женщине истолковать Намеренья Богов? Меня призвал Таман — каким путем пойти к нему?» Несчастный Вождь Шестидесяти Копий Томился и рыдал в руках Жрецов, Но не посмел поднять на них копье И вызволить невесту не посмел. И все рыдали. Но Служитель Киша По месту первый перед алтарем, Обремененный сотней зим старик, Слепой, давно лишившийся волос И горбоносый, как Орел Снегов, Старик, прослывший у Жрецов немым, Вдруг по веленью Киша — иль Тамана — Кого из них, мы поняли не лучше, Чем серые нетопыри под кровлей, — Старик бессильным языком вскричал: «Ступай ко Храму, где погас Огонь!» И рухнул в тень поверженного Киша. Тем вечером туман покрыл долину, Как покрывают тело мертвеца, И поднялся над крышами домов; И возле Храма, где погас Огонь, Застыл, как склизкая вода в кормушках, Когда чума разит стада Эр-Хеба, — И люди вновь услышали Коня. Тем вечером в Армодовом жилище Жрецы сожгли приданое Бизесы, Заклали Тора, черного быка, Сломали прялку девы, распустили Ей волосы, как перед брачной ночью, Но причитали, как на погребенье. Мы слышали, как плачущая дева Пошла ко Храму, где погас Огонь, И Красный Конь со ржаньем шел за ней, Подковами чеканя гром и смерть. Как А-Сафайская звезда выходит Из снежных туч и возвещает людям, Что перевал открыт, — так из тумана Бизеса вышла на Таманов Путь И по камням разбитым побрела Ко Храму, где давно погас Огонь; И Красный Конь до Храма шел за ней И вдруг умчался в Горы — навсегда. А те, кто пробудил Таманов гнев, Следили, поднимаясь за туманом, Как дева на горе войдет во Храм. Она дотронулась до почерневшей, Нетопырями оскверненной двери, Где буквами древней, чем А-Сафай, Был высечен Великий Гимн Таману, — И дважды со слезами отшатнулась И опустилась на порог, взывая К Вождю, возлюбленному жениху, К отцу и к Тору, черному быку, Ей посвященному. Да, дева дважды Отшатывалась от ужасной двери В Забытый Храм, в котором Человеком Играет, как игрушкою, Таман, Безглазый Лик с усмешкой на устах. Но в третий раз на каменный узор Бизеса налегла, моля Тамана Принять ее как выкуп за Эр-Хеб. И кто следил, те видели, как дверь Раскрылась и закрылась за Бизесой; И хлынул ливень и омыл Долину, И таял злой туман, и грохотал Таманов Гром, в сердца вселяя страх. Одни клянутся, что Бизеса трижды Из Храма жалобно звала на помощь, Другие — что она бесстрашно пела, А третьи — что слыхали гром и ливень И не было ни пения, ни зова. Но что бы ни было, наутро люди, От ужаса немые, шли ко Храму — Туда собрался весь Эр-Хеб, и с плачем Жрецы вступили в страшный Храм Тамана, Которого страшились и не знали. Пробившаяся в трещинах трава Раскалывала плиты алтаря, По стенам проступали нечистоты, Прогнившие стропила распухали От многоцветной поросли; проказой Лишайник изъязвил Таманов Лик. Над ним в Купели Крови трепетало Рубиновое утреннее солнце — Под ним, закрыв ладонями лицо, Лежала бездыханная Бизеса. Эр-Хеб за горной цепью А-Сафай Своей беды свидетель. А-Сафай О ней поведал Горуху — оттуда Пошел на Запад, в Индию, рассказ.

209

Искупление Эр-Хеба (стр. 369). — Впервые в 1892 г., вошло в «Баллады казармы».

ДАМБЫ [210]

Душа не лежит рыбачить, рука не лежит грести. Опыт, завещанный от отцов, не больно у нас в чести. Верой в неверие мы горды: любые истины лгут. Нашим потом не полит хлеб, радостью беден труд. Видишь, за гранью дамб и запруд раскинулись вширь поля, Это — руками отцов для нас созданная земля! Они повернули море вспять. Прочно построен вал. Мы в мире росли за плечом плотин, но прошлый покой пропал! Там, вдалеке, нарастает прилив, карабкаясь на заплот, Пробует, крепко ль посажен затвор, скользит и опять ползет; Лижет голыш, движет голыш, гложет песчаный склон… Взморье не близко, пора бы взглянуть, цел ли еще заслон! В тревоге дома покидаем мы, на берег спеша идем. Вот он, отцами созданный вал, мы бреши не знали в нем! Нет, мы не боялись, пусть ветер выл и шторм не раз бушевал. Что же, посмотрим, как он стоит, отцами созданный вал! Над гатью, над редким лоскутьем крыш смятенный теплится свет, Вспыхнет и чахнет, сверкнет и меркнет — и только тлеет след, Зловещая искорка на ветру, уголь, павший в золу… Ночи и морю преданы мы, и буря у нас в тылу! Коровы у изгородей ревут, к воротам теснясь скорей, Вспугнуты криком, и беготней, и мерцанием фонарей, Засовы — долой, пусть каждый сам спасает шкуру, когда Шлюзы таранит из-за спины и во рвах взбухает вода! Море ломит поверх плотин, по нашим пашням идет, Буруны гуляют, как жеребцы, швыряя пену вразмет, И все, что копытом не потоптать, уносят в зубах они, Пока не утащат хлеба, и дрок, и дедовские плетни… Готовьте топливо для костров — паклю, смолу, сушняк: Не дым — огонь будет нужен нам, если дамбы проглотит мрак! Расставьте дозорных на вышки (что утро наворожит?) — В ногах канат, а над головой колокол дребезжит… Осталось одно — дожидаться дня, поздним казнясь стыдом. Вот этот вал — наследство отцов. Мы не думали о своем. Стучалась беда, но считалось всегда, что есть дела поважней. Мы изменили своим отцам и убили своих сыновей! Пред нами разгромленный фронт плотин, работа морской волны. То был отцами созданный вал, богатство и мир страны. Но миру — конец, и богатству — конец, и земли под ногами нет, И ты не найдешь ни кола ни двора, когда наступит рассвет!

210

Дамбы (стр. 375). — Впервые в сборнике «Пять народов».

ГИЕНЫ [211]

Когда похоронный патруль уйдет И коршуны улетят, Приходит о мертвом взять отчет Мудрых гиен отряд. За что он умер и как он жил — Это им все равно. Добраться до мяса, костей и жил Им надо, пока темно. Война приготовила пир для них, Где можно жрать без помех. Из всех беззащитных тварей земных Мертвец беззащитней всех. Козел бодает, воняет тля, Ребенок дает пинки. Но бедный мертвый солдат короля Не может поднять руки. Гиены вонзают в песок клыки, И чавкают, и рычат. И вот уж солдатские башмаки Навстречу луне торчат. Вот он и вышел на свет, солдат, — Ни друзей, никого. Одни гиеньи глаза глядят В пустые зрачки его. Гиены и трусов и храбрецов Жуют без лишних затей, Но они не пятнают имен мертвецов: Это — дело людей.

211

Гиены (стр. 376). — Впервые в сборнике «Междулетие».

БРЕМЯ БЕЛОГО ЧЕЛОВЕКА [212]

Неси это гордое Бремя — Родных сыновей пошли На службу тебе подвластным Народам на край земли — На каторгу ради угрюмых Мятущихся дикарей, Наполовину бесов, Наполовину людей. Неси это гордое Бремя — Будь ровен и деловит, Не поддавайся страхам И не считай обид; Простое ясное слово В сотый раз повторяй — Сей, чтобы твой подопечный Щедрый снял урожай. Неси это гордое Бремя — Воюй за чужой покой — Заставь Болезнь отступиться И Голоду рот закрой; Но чем ты к успеху ближе, Тем лучше распознаешь Языческую Нерадивость, Предательскую Ложь. Неси это гордое Бремя Не как надменный король — К тяжелой черной работе, Как раб, себя приневоль; При жизни тебе не видеть Порты, шоссе, мосты — Так строй их, оставляя Могилы таких, как ты! Неси это гордое Бремя — Ты будешь вознагражден Придирками командиров И криками диких племен: «Чего ты хочешь, проклятый, Зачем смущаешь умы? Не выводи нас к свету Из милой Египетской Тьмы!» Неси это гордое Бремя — Неблагодарный труд, — Ах, слишком громкие речи Усталость твою выдают! Тем, что ты уже сделал И сделать еще готов, Молчащий народ измерит Тебя и твоих Богов. Неси это гордое Бремя — От юности вдалеке Забудешь о легкой славе, Дешевом лавровом венке — Теперь твою возмужалость И непокорность судьбе Оценит горький и трезвый Суд равных тебе!

212

Бремя белого человека (стр. 377). — Над стихотворением Киплинг работал в 1897–1898 гг. под впечатлением от противоречий, растущих внутри Британской империи. Опубликовано было в 1898 г. в газете «Таймс» и вошло в сборник «Пять народов». Это стихотворение поссорило Киплинга со множеством его читателей и, в известном смысле, положило конец его собственно литературной репутации. Имя Киплинга и эти стихи были взяты на вооружение наиболее реакционными политиканами, хотя, вообще говоря, сам Киплинг относился к ним всегда с недоверием и адресовал свои призывы не им. Не раз предпринимались попытки истолковать эти стихи Киплинга вне политического контекста, забывая об их реальной направленности. Так, например, предлагал судить о Киплинге Элиот. Ему на это ответил Джордж Оруэлл, писатель-сатирик, по взглядам антикоммунист, известный своей цинической откровенностью. «Элиот, — писал Оруэлл, — пытается защитить Киплинга там, где он не подлежит защите. Бессмысленно делать вид, будто киплинговский взгляд на вещи, взятый в целом, может быть приемлем или простителен для любого цивилизованного человека. Бессмысленно утверждать, например, будто, описывая, как британский солдат избивает палкой «черномазого» ради того, чтобы отнять у него деньги, Киплинг просто сообщает факт и сам его не одобряет. Нельзя в произведениях Киплинга найти ни малейшего признака неодобрения подобного рода действий. Напротив, в нем совершенно определенно дает себя знать садизм, превышающий норму грубости, которую бы мог вообще иметь писатель такого типа. Да, Киплинг — оголтелый империалист, да, он нравственно бесчувствен и с эстетической точки зрения вызывает местами отвращение. Гораздо было бы лучше начать с признания всего этого, а затем сделать попытку объяснить, почему же все-таки он не забыт…»

МАСТЕР [213]

За полночь, после попойки в «Русалке» Джонсону, властному Воанергесу, Он рассказывал (и если спьяна — Честь винограду!), Как под Котсуолдом встретил в таверне Настоящую свою Клеопатру: Дикая безумно пила от несчастной Страсти к солдату. Как, скрываясь от графской стражи, В темной канаве, покрыт росою, Он услыхал цыганку Джульетту, Клявшую утро. Как щенят утопить не решался Бедный малыш, а его сестренка, Леди Макбе́т лет семи, их злобно Бросила в Темзу. Как в воскресенье притихший, грустный Стрэтфорд нырял за Офелией в Эвон: Все горожане знали девчонку, Самоубийцу. Так Поэт, безымянным пальцем Капли вина обручая друг с другом, Тайны свои открывал, и солнце Вышло послушать. Лондон проснулся, и протрезвевший Мастер умчался ловить виденья, — В том, что кому-то они пригодятся, Не сомневаясь…

213

Мастер (стр. 378). — Впервые в 1919 г., вошло в собрание 1940 г. По сведениям, идущим от современников, лондонская таверна «Русалка» служила своего рода литературным клубом Шекспиру и его друзьям. Один собиратель старины сохранил описание спора в «Русалке» между Шекспиром и его другом-соперником, драматургом и поэтом Беном Джонсоном. Такой Шекспир — за стаканом вина — был вызовом «семейным», то есть упрощенным и приглаженным, представлениям о Шекспире, характерным для времени Киплинга. Именем Воанергеса («сын грома» — древнеевр.) Христос называл апостолов Иакова и Иоанна. Киплинг называет так Бен Джонсона за его шумный характер и своего рода «апостольское» положение при Шекспире. Котсуолд — места в окрестностях родного города Шекспира Стрэтфорда-на-Эвоне.

Поделиться с друзьями: