Сто дней, сто ночей
Шрифт:
В блиндаже тесно и душно. Запах карболки и йода, вонь грязных тел, белья, портянок, испражнений и приторно-удушливый запах гноя. Но здесь зато тепло — это покамест главное. Вижу, что многие раненые сидят: им негде лечь. Я лежу на месте Семушкина. Он сидит у меня в ногах и время от времени поправляет на мне шинель.
Почему-то никто из нас не стонет. Что это? Мужество, упрямство или в самом деле не болят раны? Ведь есть тяжелораненые, которые умирают. Их потом выносят и складывают в штабель. И даже умирающие не стонут. Они просто глубоко хватают воздух и смотрят куда-то вверх, на сучковатые бревна наката.
Кое-кто скоро перестанет раскрывать
Как внушительно звучит; полк, дивизия, батальон! А где они, собственно? Ведь на нашем участке обороны не более двух десятков бойцов. Я это видел сам. Десяток приходится на наш левый фланг и десяток на правый, где-выкопана такая же вот землянка для штаба дивизии. Этот штаб несколько раз засыпало во время бомбежки.
Сон одолевает снова. Я закрываю глаза, и вся тяжесть, которая давила меня, стирается то в легких, как дым, то в страшных и причудливых сновидениях. Сквозь сон слышу, как Заволжье сотрясает всю сталинградскую землю мощными залпами артиллерийских полков. И этот гул, как колыбельная песня детства, убаюкивает меня.
Просыпаюсь поздно ночью. На комиссаровом столике горит коптилка. Семушкин уперся головой о стойку, которая поддерживает верхнюю полку. Дремлет. Пока я спал, кого-то вынесли. Ситников устроился на освободившееся место.
Густые тени скрывают лица раненых. Мне очень хочется пить, но будить дядю Никиту не решаюсь. Ни комиссара, ни фельдшера в землянке нет. Наверное, сами взялись за винтовки.
Я пробую подняться. Оказывается, это не очень трудно. Значит, мои раны не так уж страшны.
— Куда ты, Митрий? — просыпаясь, шепчет Семушкин.
— На двор, дядя Никита.
— Лежи, я тебе коробку из-под патронов поставлю.
— Нет, нет, ведь я могу. Видишь, могу, — поднимаясь, говорю я.
У меня кружится голова, ноги почему-то подкашиваются. Конечно, я мог бы попросить своего друга, чтобы он принес кружку воды, но мне самому хочется испытать свои силы. Семушкин придерживает меня за левую руку.
— Дядя Никита, я сам… ложись пока, ведь я не упаду, честное слово…
Он недоверчиво косит на меня глаза, но все же отпускает мою руку.
— Я скоро, — успокаиваю его напоследок.
Со скрипом раскрываю дощатую дверь. Морозный воздух бьет в лицо, захватывает дыхание. Пью его жадными глубокими вздохами. А ноги подкашиваются, дрожат коленки…
Стою, прислонившись к дверному косяку. Где-то далеко за тракторным грохочут пушки, гудят ночные бомбардировщики. Воздух наполнен тяжелым запахом недавнего боя.
Шуршат плывущие льдины. Левый берег скрыт в дымчато-синем тумане. Посередине Волги белеет остров, как неподвижная огромная льдина. Как он близок, можно доплыть за несколько минут… И все же никто не может добраться до него…
Надо мной вспыхивает ракета и повисает на парашютике. Это немцы освещают берег. Вода кажется черным зеркалом. Ракета падает дьявольски медленно. Две трассы пуль перекрещиваются у южной оконечности острова.
Захожу на кухню. Слабые отсветы пламени «катюши» с той половины просачиваются через дырявую плащ-палатку сюда. Пусто. Вероятно, и повар наверху. Нахожу воду. Пью до отрыжки. Черт с ним, все равно желудок чем-нибудь должен быть наполнен.
От питья начинает знобить. Я щупаю лоб. Он раскален, как ствол карабина при частой стрельбе. И все же мне не хочется заходить в блиндаж… Вон там, справа, темнеет куча трупов. Среди них Данилин.
И опять думы
о Сережке. Прислонившись к той же стойке, я закрываю глаза. Так удобнее, по крайней мере я не вижу этот зловещий штабель из окоченевших человеческих тел.— Митрий, — слышу я голос Семушкина, — ты тут?
— М-м, — мычу я, не разлепляя век.
— Зашел бы.
— Погоди, я сейчас… подышу свежим воздухом.
Голова моего друга скрывается.
«Сережа, — мысленно обращаюсь я к Подюкову, — неужели нам никогда не свидеться? Так и должен я тебя оставить там, наверху? Сережа, милый дружище, зачем все так случилось?..»
Вспоминаю про блокнотик. Может, там адрес бабушки. И она, конечно же, никогда не узнает, что сталось с ее любимым внучком. У нас здесь некому писать, некому отмечать фамилии убитых. Погибшие в этом городе процентов на сорок будут для кого-то без вести пропавшими.
Неужели и Сережкина бабушка не будет знать о нем? Кто ей напишет, кто скажет про постигшее ее горе? Я напрягаюсь. Ноги почти перестают трястись. Делаю шаг, второй…
Трупы точно имеют притягательную силу. Чтобы не упасть, я опираюсь на головы мертвецов. Волосы кажутся липкими и почему-то очень мягкими. Ракеты хорошо освещают узкую тропку, ведущую в овраг.
Я чувствую, что мои губы непроизвольно улыбаются. Ведь я, собственно, иду на свидание с другом. И даже пистолета нет. Наверное, вытащили при перевязке. Пусть, и не надо…
Подъем в гору утомляет меня. Я сажусь на глыбу вывороченной земли. Теперь уж рядом. Вот только бы суметь вскарабкаться на кручу.
Пробую ползти на карачках. Почти получается. Сверху кто-то окликает.
— Это я, Быков, — хриплю я.
— Быков? — слышу голос Смураго.
— Ну да, это я…
Он с кем-то перешептывается. Потом подает мне руку. Рука холодная и влажная.
С трудом влезаю на узкую площадку, которая соединяет окопы. И сразу же вижу Сережку. Он лежит в той же позе.
— Ты в своем уме? — спрашивает меня Смураго.
— Ага…
— Что тебе здесь надобно?
— Пришел с другом проститься.
Смураго, наверное, смотрит на меня, потому что я чувствую его взгляд затылком.
«Сережка, видишь, я пришел, — начинаю я мысленный разговор с ним. — Ты, конечно, не ждал, а я вот приполз. Я знаю, тебе ничего не надо, но, черт меня подери, я ведь еще живой. Эх, Серега!..» Я беру окостеневшую руку и жму ее. Но пальцы этой руки не отвечают на мое пожатие. Потом я достаю из нагрудного кармана Сережкин заветный блокнот.
Когда вспыхивают ракеты, его лицо окрашивается в зеленый цвет. На бровях серебрится пыль инея. Глаза уже не смотрят, они просто кажутся отлитыми из олова.
— Пора тебе, Митяй! — торопит Смураго.
Голос его доносится издали, мягко, приглушенно. Смураго помогает мне съехать вниз.
— Ладно, выздоравливай… повоюем еще, — говорит он.
«Дьявол, а не человек, — думаю я. — Десятижильный человечище. Ведь один нос клином торчит, а он на тебе: повоюем еще».
Мне почему-то не хочется уходить отсюда. Но мои ноги снова начинают вздрагивать, подгибаться. Мне жарко, очень жарко… Висящие над Волгой ракеты расплываются, как жидкий чугун. Я держусь за кручу, но эта круча качается. Тогда я встаю на колени и пробую ползти. Вон уже тот штабель… Еще немного — и я доберусь до блиндажа. Губы обжигает. Неужели в моих легких такой жар? Ведь на улице холодно. Легкий морозец приковал к берегу узкую полосу льда. Эта полоска хорошо просматривается, когда светят ракеты.