Сто дней, сто ночей
Шрифт:
Мы огибаем остров. Вражеские снаряды с визгом рассекают воздух впереди катера. Неужели зацепит? Неужели сейчас, когда наши мучения подходят к концу, мы пойдем на дно? Вон чернеют и те двадцать бойцов — жертвы варварского обстрела. Мы плывем мимо окоченевших трупов. Но вот катера входят в левое русло Волги, и мы скрываемся за островом.
Теперь, когда миновала опасность, силы окончательно покидают меня. Даже сухарь, который я держу в руке, остается несъеденным. Боец, лежащий у моих ног, тоже почему-то не ест. Его рука остановилась на полпути ко рту. Я осторожно толкаю его в бок. Он не шевелится.
— Браток, а браток…
— Был
Мы плывем долго, обходя встречные льдины, которые кажутся густо-синими. Вечер окутывает берега бесцветными сумерками.
Я думаю о Семушкине, которого потерял во время посадки; о Сережке, который лежит там, на дне промерзлого окопа; о солдате у моих ног. И вдруг слезы, крупные горячие слезы выкатываются из моих глаз… Закрываю лицо грязной ладонью левой руки и плачу о том, что не стало лучшего друга, о том, что пришлось вынести, и обо всем на свете.
Мы с Семушкиным никак не можем привыкнуть к простому и обыденному слову «тыл». Мы даже отвыкли произносить это слово. А теперь и сами оказались в тылу. Но самое страшное то, что наше сознание все еще там, на правом берегу Волги, среди огня и дыма, свиста снарядов и мин, среди привычного грохота боев. Даже эта хибара с наглухо заколоченными окнами кажется нам блиндажом, огневой точкой, частицей большого дома. Если бы за стеной вдруг загрохотали гранаты и послышались гортанные крики немцев, идущих в атаку, — мы бы не удивились. Да и сами мы, когда спим, все еще продолжаем кричать, как в бою. Ночь для нас — это возвращение туда, к товарищам, живым и мертвым, возвращение в сражающийся город. Мне часто, почти каждую ночь, снится Сережка и почему-то рыжий обер-лейтенант, которого я укокошил в вестибюле П-образного здания. После таких сновидений я уже до самого утра не засыпаю. Дядя Никита стонет, ворочается, кряхтит и тоже не спит.
— Какой тут сон, — безнадежно говорит он.
И мы проводим остаток ночи за тем скучным разговором, который обычно ведется между больными или до смерти уставшими собеседниками. Даже короткие дни проходят в каком-то постоянном ожидании чего-то, что мы и сами не назвали бы.
Почти каждый день мы выходим на дорогу, по которой снуют автомашины, танки, катюши, тягачи с огромными крупнокалиберными орудиями, проходят роты бойцов, тарахтят повозки с ранеными.
— Сколько пушек-то! — говорит Никита. — А помнишь: тогда, в блиндаже, сомневались некоторые насчет нашей артиллерии.
— Сомневались… — нехотя подтверждаю я.
Раз в три дня мы ездим к врачу на нашем полковом газике. Здесь, в тылу полка, который размещается в Колхозной Ахтубе, нас осталось четверо: дядя Никита, Федосов, Журавский и я. Ситников, Бондаренко и Савчук в первый же день были отправлены в госпиталь. Федосов, Журавский и старшина живут в доме рядом с нашим. У них есть кровати, хозяйка и даже сохранились в окнах стекла.
Наконец-то мы получили зимнее обмундирование. Теперь уж нам никакой мороз не страшен.
В госпитале нам делали операции. Мне не раз приходилось слышать об уколах, о наркозе, но когда врач обыкновенным пинцетом, не замораживая и не усыпляя меня, вытащил из раны осколок и дал его мне на сохранение, я не удивился. «Значит, так и нужно», — решил я. Таким же способом оперировали Семушкина. Он сопел,
извивался и несколько раз пытался обругать доктора, но после операции снова стал ходить вразвалку, точно из него вытянули заглоченный штык.В нашей скособенившейся лачужке есть железная печь, на которой мы с дядей Никитой готовим себе пищу из тех концентратов, что дает нам старшина.
Самое большое впечатление за время пребывания здесь, в тылу, произвела на нас баня. У нас не было березовых веников, не было сухого горячего пара, не было многого; но, сменив белье, мы как-то сразу повеселели и даже, кажется, улыбнулись.
У дяди Никиты начинают появляться тыловые привычки. Он ежедневно бреется, умывается по утрам и даже пытается что-то напевать. Но по ночам, когда мы ложимся на пропахшую гнилью солому, он по-прежнему ворочается, охает и долго не может уснуть. А я просто боюсь засыпать: кошмарные сны, которые мне видятся, бросают меня в пот и дрожь. Иногда, просыпаясь среди ночи, я вижу своего приятеля, который на корточках сидит возле печки и задумчиво смотрит на огонь, Тогда мы закуриваем и бодрствуем вместе, глядя на пляшущие обрывки пламени. Так спокойнее и как-то теплее.
Мы сидим за столом и уплетаем гречневую кашу, сдобренную пережаренным салом со шкварками, Я никогда не любил этой каши, а сейчас ем и думаю, что это блюдо не уступит, пожалуй, ростбифам и разным там пудингам. После каши Семушкин разливает по кружкам чай. Это тоже здорово: ведь чай в последний раз мы пили в Октябрьский праздник.
После обеда дядя Никита убирает посуду, а я достаю Сережкин блокнот и раскрываю его. Между листками я нахожу фотографию какой-то девочки. Озорные черные глазенки и торчащие в разные стороны косички с белыми бантиками на концах. Губы раздвинулись в улыбке, обнажив мелкие неровные зубки.
Читаю на обороте: «Братику Сереже от Нади на добрую и долгую память». Внизу пометка: «1941 год».
— Дядя Никита, — обращаюсь я к Семушкину, — не говорил ли тебе Серега, что у него есть сестренка?
Семушкин обрывает мурлыканье и, поставив котелок, мытьем которого он занят, говорит:
— Нет, не припомню, Митрий. Словно бы никакой сестрички у него не было.
Он подходит ко мне, и мы вдвоем разглядываем фотографию.
— А может, тово… двоюродная какая-нибудь.
— Не знаю, может и двоюродная.
Семушкин обтирает руки и осторожно берет карточку.
— Эх, Серега, Серега, дружок наш! Не пришлось свидеться тебе со своей сестричкой.
— Ладно, давай. Буду писать, — говорю я и сажусь за стол.
Мои пальцы уже могут держать карандаш. Но прежде чем написать первое слово, я долго обдумываю то, что должен сообщить бабушке Сережки Подюкова. И потом, кто все же эта девочка? Может быть, школьный товарищ, друг? Пока я ломаю голову, приходит старшина и приносит газеты.
— Здор'oво, други-приятели!
— Здравствуйте, товарищ старшина!
— Новости, новости, — трясет он газетами. — Наши войска закончили окружение сталинградской группировки.
Семушкин часто и мелко моргает, приоткрыв рот.
— Закончили окружение… — лепечет он.
— Вот это зд'oрово! — кричу я.
— Зд'oрово, зд'oрово, други-приятели!
Старшина перенял это обращение к нам от Федосова.
— А еще здоровей… отгадайте, что? — задорно улыбается старшина.
Мы с недоумением смотрим на него.