Чтение онлайн

ЖАНРЫ

«Столетья не сотрут...»: Русские классики и их читатели
Шрифт:

— Великий социальный мыслитель!

— Нет уж увольте, — ярчайший сторонник чистого искусства!

— Монархист!

— Декабрист без декабря!

— Вольтерьянец!

— Истинный христианин!

— Критический реалист!

— Ой ли?

Право, решение основного вопроса лилипутской философии— с тупого или острого конца следует бить яйца — имеет больше смысла. В самом деле, в суждениях Пушкина столько социологии, что ею можно сполна наделить всех наших, в 1920–е годы весьма многочисленных, литературоведов "социологического" направления и еще останется. Столько умения восхищаться искусством, что сторонникам лозунга "искусство для искусства" остается только молча завидовать. Столько…

Пока перед глазами читателей "Пиковой дамы" находилась и изобиловала изображенная в повести действительность, ничего, кроме величайшей точности воспроизведения, они и не могли заметить. Общий взгляд был невольно прикован к сопоставлению повести с жизнью, и все любовались шедевром именно с этой точки. Подход с иной стороны не мог прийти в голову, разве могло что-нибудь еще находиться за таким воспроизведением?

* * *

Великий читатель Мишель Монтень оставил нам следующий график убывания смысла при движении книги во времени: "Я вычитал у Тита Ливия сотни таких вещей, которых иной не приметил; Плутарх же — сотни таких, которых не сумел вычитать я, и, при случае, даже такое, чего не имел в виду и сам автор" ("Опыты", кн. 1, гл. XXVI). За полтора тысячелетия, разделяющих Тита Ливия и Монтеня, исчезло нечто, хорошо понятное Плутарху, родившемуся всего через три десятка лет после смерти великого

римского историка, — то, о чем не надо было писать, чего не надо было объяснять, что и так было ясно современникам Ливия и безвозвратно, по–видимому, исчезло для потомков. (Впрочем, Монтень, тщательнейшим образом изучивший древнюю историю, смог приблизиться к пониманию классика в сотни раз ближе, чем "иной".) В последующие века декорации сменялись все быстрее и быстрее, и наконец — в девятнадцатом — барьеры непонимания стали вырастать уже между соседними поколениями. Люди 1840–х годов понимали Пушкина по-своему, не так, как люди 1830–х (которые, за редким исключением, его вообще не понимали), а уж у нас его слово и подавно вызывает совсем иные мысли, чем у его современников.

Наше незавидное положение было еще в 1841 году проницательно угадано фельетонистом газеты "Северная пчела", который, напомнив строки "Пиковой дамы", завершающие беседу Томского и Лизаветы Ивановны на балу ("Подошедшие к ним три дамы с вопросами — oubli ou regret? (забвение или сожаление? — Л. И. — Т.) — прервали разговор…"), заключал: "Можете себе представить, как будут ломать себе голову комментаторы Пушкина в двадцатом, двадцать первом и следующих столетиях для объяснения этих трех простых слов в "Пиковой даме": "oubli ou regret?", значение и весьма загадочный смысл которых теперь растолкует всякий танцующий. Это просто любимая фигура в мазурке" [137] . Отвлекшись от довольно оригинальной для своих дней уверенности критика в том, что повесть в последующие столетия непременно станет объектом комментаторских волнений (он не пояснил, собственные ли ее достоинства будут тому причиной или одна лишь принадлежность перу Пушкина), сосредоточимся на нарисованной здесь картине: опадающий под ветром времени смысл.

137

Цит. по: Ашукин Н. Читая Пушкина // Наука и жизнь. 1969. № 4. С. 134.

Чем больше трещин разбегалось с годами по поверхности произведения, чем больше становилось мест, где безвозвратно отколупнулся конкретно–исторический слой смысла, чем меньше узнавала себя смотревшаяся в повесть молодая действительность, тем пренебрежительнее становились публичные оценки (вспомним хотя бы, как "усыхали" достоинства "Пиковой дамы" при последовательном рассмотрении ее Белинским, Чернышевским и Салтыковым–Щедриным). Уходили реалии, уходили типы, исчезли старухи, за которыми в их молодости мог ухаживать любвеобильный Ришелье, иными становились мечты, иные грезились чудеса. Реальность "Пиковой дамы" постепенно переставала быть современной, не становясь еще пока исторической.

Апогей общественного невнимания к повести приходится на 1880–е годы. Именно тогда и произошел курьезный, но показательный (как, впрочем, и большинство курьезов) случай. 22 июля 1885 года подписчики московской газеты "Жизнь" обнаружили в ней "подвал" (или, как тогда говорили, "фельетон"), озаглавленный "Пиковая дама (Повесть)". За заглавием следовал уже упоминавшийся нами эпиграф из, кажется, придуманной Пушкиным, "Новейшей гадательной книги" ("Пиковая дама означает тайную недоброжелательность"), а за ним — пушкинский текст от "Однажды играли в карты у конногвардейца Нарумова…" до "Герман (так! — А. И. — Т.) увидел свежее личико и черные глаза. Эта минута решила его участь", — то есть две первые главы. Венчалась публикация не лишенной свежести подписью "Ногтев" и обещанием: "(Продолжение будет)". Обещание, впрочем, исполнено не было, и вместо продолжения набирающей интерес повести на следующий день было помещено "Письмо в редакцию":

"Милостивый государь господин редактор!

Чтобы снять с почтённой редакции газеты "Жизнь" всякое нарекание в каком-либо недосмотре или небрежном отношении к делу, я покорнейше прошу вас, милостивый государь, напечатать настоящее мое заявление.

Заведуя, в качестве секретаря редакции, получаемыми рукописями и формируя к выпуску газету, я во вчерашнем № 125 "Жизни" допустил напечатание фельетона "Пиковая дама". Вполне доверяя лицу, лично мне известному, и без сведения г. редактора приняв вышеозначенный фельетон, я прямо передал его в набор, никак не предполагая, что под ним кроется плагиат, а затем и допустил его к напечатанию.

Грубая ошибка обнаружена была уже по выходе газеты, и только настоящим письмом считаю возможным разъяснить перед публикою такую исключительную мистификацию.

К. Нотгафт".

По версии, передаваемой В. А. Гиляровским, моментально нашумевшая публикация была осуществлена с ведома или даже по инициативе фактического издателя газеты В. Н. Бестужева — трюк должен был привлечь внимание тающих читателей. Якобы в типографии рассказывали, что "сначала, в гранках, фельетон был без всякой подписи, потом на редакторских гранках появилась подпись, судя по руке, сделанная Бестужевым, — "К. Нотгафт", и уже в сверстанном номере подпись "К. Нотгафт" рукой выпускающего была зачеркнута и поставлено "Ногтев"" [138] . Даже если все обстояло именно так и мы не имеем оснований констатировать незнакомство газетчика Нотгафта (заметим, кстати, фонетическую анаграмму "Нотгафт — Ногтев") с фактом существования пушкинской повести, выбор именно "Пиковой дамы" для мистификации дает представление о степени ее непопулярности в 1880–е — требовалось ведь произведение Пушкина, которое хоть несколько секунд заставит поколебаться читателя: "Пушкин? а может быть, все-таки Ногтев?"; произведение, которое хотя бы теоретически могло быть неизвестно секретарю редакции (в этой позиции совершенно невозможно представить фрагмент "Евгения Онегина", "Кавказского пленника", "Цыган", "Полтаву" или "Медного всадника").

138

Гиляровский В. А. Друзья и встречи. М., 1934. С. 203 (вся история описывается на с. 199—205; см. также: Масанов Ю. И. В мире псевдонимов, анонимов и литературных подделок. М., 1963. С. 146—148). Остроумный отзыв газеты «Новости дня» см.: Чехов А. П. Поли. собр. соч. и писем. Соч. М., 1976. Т. 4. С. 474.

Вспомним, однако, справедливости ради, нескольких читателей, негромко оспоривших общее пренебрежение своего времени к "Пиковой даме". "Негромко", — потому что читатели эти воздержались от развернутых публичных оценок, а эпоха, пребывая в уютных шорах равнодушия к бессмысленному пушкинскому "анекдоту", отказалась разглядеть очевидные следы неординарных и подчас весьма глубоких прочтений его в сочинениях этих читателей.

В петербургских повестях Гоголя был немедленно освоен тот фантасмагорический образ младой столицы, который создан "Пиковой дамой" совместно с "Уединенным домиком на Васильевском острове" (пушкинским устным рассказом, записанным и опубликованным В. П. Титовым), "Домиком в Коломне", "Медным всадником" [139] .

139

Обстоятельное описание этой преемственной связи см.: Макогоненко Г. П. Гоголь и Пушкин. Д., 1985. С. 104—106, 117, 120—121, 127—132, 174—205. Здесь же рассмотрена типология фантастического у обоих писателей и названы авторы наиболее значительных работ–предшественниц— Г. А. Гуковский, Г. М. Фрид ленд ер, Ю. В. Манн.

Этот же петербургский туман (теперь уже пушкинско–гоголевский) расстилается и в последней повести Лермонтова — не озаглавленной автором и обычно именуемой "Штосс". Здесь многое заставляет вспомнить "Пиковую даму": и стилистика, и чудесное переплетение реального

и фантастического, и основное содержание— оформленное карточной схваткой отчаянное сражение героя с судьбой. Последнее также роднит с "Пиковой дамой" и повесть "Фаталист".

Весьма правдоподобны и высказывавшиеся в литературе предположения о возможном влиянии пушкинской новеллы на замысел "Маскарада" [140] . Когда пройдут десятилетия и музыка Петра Чайковского заставит аудиторию начала нынешнего века внимательно выслушать Пушкина — автора "Пиковой дамы", именно "Маскарад" станет для Блока символом непушкинского в опере. Объясняя 31 января 1906 года в письме к П. П. Перцову неясное (и так и не появившееся в печати) место своей статьи "Педант о поэте" (рецензии на книгу Нестора Котляревского о Лермонтове), поэт скажет: "Граф Сэн–Жермэн и "Московская Венера" совсем не у Лермонтова. Очевидно, я написал так туманно об этом, потому что тут для меня многое разумелось само собой. Это — "Пиковая дама", и даже почти уж не пушкинская, а Чайковского (либретто Модеста Чайковского):

140

О связи с «Пиковой дамой» повести «[Штосс]» см.: Удодов Б. Т. М. Ю. Лермонтов. Художественная индивидуальность и творческие процессы. Воронеж, 1973. С. 643—644; Вацуро В. Э. Последняя повесть Лермонтова // М. Ю. Лермонтов: Исслед. и материалы. Л., 1979. С. 230, 250; его же. Пушкин А. С. II Лермонтовская энциклопедия. М., 1981. С. 458.

О «Пиковой даме» и «Фаталисте» писали В. А. Мануйлов (М. Ю. Лермонтов: Биография. М.; Л., 1964. С. 154; Роман М. Ю. Лермонтова «Герой нашего времени»: Комментарий. М.; Л., 1966. С. 260) и Л. С. Сидяков (Указ. соч. С. 128).

О возможной связи с пушкинской повестью «Маскарада» см.: Комарович В. Л. Автобиографическая канва «Маскарада» II Лит. наследство. 1941. Т. 43/44. С. 630, 669; Гуковский Г. А. Пушкин и проблемы реалистического стиля. М., 1957. С. 353 — 354; Эйхенбаум Б. М. Статьи о Лермонтове. М.; Л., 1961. С. 197—201.

Однажды в Версале aux jeux de la reine Venus Moscovite проигралась дотла… В числе приглашенных был граф Сэн–Жермэн. Следя за игрой… И ей прошептал Слова, слаще звуков Моцарта… (Три карты, три карты, три карты)…

и т. д. — Но ведь это пункт "маскарадный" ("Маскарад" Лермонтова), магический пункт, в котором уже нет "Пушкинского и Лермонтовского", как "двух начал петербургского периода", но Пушкин "аполлонический" полетел в бездну, столкнутый туда рукой Чайковского— мага и музыканта, а Лермонтов, сам когда–то побывавший в бездне, встал над ней и окостенел в магизме и кричит Пушкину вниз: "Добро, строитель!" <…> Конечно, если это туманно написано, просто можно вычеркнуть. Я путаюсь в этом страшноватом для меня пункте". Нынешний читатель, знакомый с творчеством Даниила Хармса, возможно, прочтет это блоковское письмо сквозь призму "Анекдотов из жизни Пушкина" и усмехнется раскричавшимся в нем совершенно по–хармсовски классикам. Но исследователь культуры "серебряного" века моментально заметит, что все упоминаемые или цитируемые здесь Блоком произведения— "Пиковые дамы" Пушкина и Чайковского, "Маскарад", "Подросток" ("петербургский период" — оттуда), "Медный всадник" ("Добро, строитель чудотворный! — Шепнул он, злобно задрожав, — Ужо тебе!..")— принадлежат "петербургскому тексту" русской литературы, то есть некоей совокупности творений разных авторов (да и разных искусств), воспринятых культурным сознанием начала XX века в качестве единого текста [141] . И очевидно, шевельнувшееся ощущение близкого родства противопоставляемых Блоком "Пиковой дамы" и "Маскарада" мешает ему четко выразить наметившееся сравнение (стоящие за ним историко–культурные ассоциации, в частности, антиномия "классического" и "романтического" начал литературы, тонко выявлены 3. Г. Минц [142] ), превращая то, что "разумелось само собой", в запутанный и "страшноватый" для поэта "пункт". Именно это неосознанное ощущение сопротивляющейся разъятию близости и окунуло, вероятно, в образы и понятия "Пиковой дамы" перо Блока, изготовившееся описать в обсуждаемой с Перцовым статье путь Лермонтова к читателю: "Лермонтов долгое время был (отчасти и есть) только крутящим усы армейским слагателем страстных романсов. <…> На это есть свои глубокие причины, и одна из них в том, что Лермонтов, рассматриваемый сквозь известные очки, почти весь может быть понят именно так, не иначе. С этой точки зрения Лермонтов подобен гадательной книге или упоению карточной игры; он может быть принят как праздное, убивающее душу "суеверие" или такой же праздный и засасывающий, как "среда", "большой шлем"". Но кроме того, не давшееся Блоку противопоставление косвенно подтверждает уже упоминавшуюся версию первоначального родства "Пиковой дамы" и "Маскарада", а отзвук лермонтовской драмы, расслышанный поэтом в либретто оперы, позволяет заключить, что материалом Модесту Чайковскому служили и не вовсе чуждые пушкинской повести произведения.

141

Содержание понятия, его история и история его терминологического оформления описаны в работах: Топоров В. Н. Петербургский текст русской литературы: Введение в тему // Учен. зап. Тарт. ун–та. 1984. Вып. 664. С. 4—29; Минц 3. Г., Безродный М. В., Данилевский А. А. «Петербургский текст» и русский символизм II Там же. С. 78—92.

142

Минц 3. Г. Блок и Пушкин // Учен. зап. Тарт. ун–та. 1973. Вып. 306. С. 171 — 174.

Надо сказать, что флюиды пушкинской повести действовали не только на Лермонтова и Гоголя, но и на их современников, не сумевших сберечь свою литературную известность до наших дней.

Барон Федор Федорович Корф (1803 —1853) в повести "Отрывок из жизнеописания Хомкина" [143] , представляющей, по справедливому замечанию Н. В. Измайлова, "сплав из мотивов Гофмана, Гоголя, "Пиковой дамы", рассказал не слишком занятную историю надворного советника, думавшего "игрою нажить себе состояние". Корф не повторяет и не развивает сюжетную схему пушкинской повести, но постоянно имеет ее в виду. Его герой в результате основанных на кабалистике и чародействе карточных интриг проигрывает всё, седеет и лысеет в одну ночь (трудность достигнуть тут одновременности успешно побеждена автором) и, разумеется, сходит с ума. Всеми этими неприятностями Хомкин обязан носителю сюжетного зла — алхимику, чародею (и, конечно, немцу) Адаму Адамовичу Братшпису, до поры искусно притворяющемуся чуть ли не благодетелем несчастного надворного советника. И до того, как сюжет поворачивает к хеппи энду, возвращая герою рассудок и счастье, Хомкин успевает в своем недолгом умопомешательстве многократно процитировать прием, которым показана сосредоточенность на трех картах Германна. — "Увидев молодую девушку, он говорил: "Как она стройна!.. Настоящая тройка червонная". У него спрашивали: "который час", он отвечал: "без пяти минут семерка". Всякий пузатый мужчина напоминал ему туза".

143

Современник, 1838. Т. 10. С. 91 —194. Приведенные цитаты см. на с. 97—98. С традицией «Пиковой дамы» эту повесть впервые связал Н. В. Измайлов (Пушкин в мировой литературе. Л., 1926. С. 398); слова этого исследователя, цитируемые нами ниже, см.: Русская повесть XIX века: История и проблематика жанра. Л., 1973. С. 149.

Чрезвычайно любопытной интерпретации основных идей пушкинской повести в одном из произведений нашей изящной словесности 1830–х годов был посвящен доклад В. Э. Вацуро «Одна из литературных вариаций ,,Пиковой дамы“» (декабрь 1984 г.; научная конференция «Мир ,,Пиковой дамы“» в московском Государственном музее А. С. Пушкина). Однако поскольку этот доклад пока, к сожалению, не опубликован, мы не считаем возможным приводить здесь результаты исследования В. Э. Вацуро.

Поделиться с друзьями: