Столп. Артамон Матвеев
Шрифт:
— Говорить, думаю, надо просто. Киев задержан за многие, за несчётные со стороны Речи Посполитой бесчестья и досады в прописках твоего царского имени, в титулах. Недавно пришла грамота: твоё величество назвали Михаилом Алексеевичем! Куда дурее-то?
— Про денежные убытки надо помянуть! Денег у короля кот наплакал. Прикусит язык. А понесённые нашей казной траты ради вспоможения Речи Посполитой во время султанского нашествия — немалые.
— Государь, всё исполню, всё отпишу! Но есть главное, что сказать королю: вы, поляки, отдали султану Украину, стало быть, и Киев! Можно ли после сего возвращать стольный город
— Читай, — сказал царь. — Суть читай.
Матвеев нашёл нужное место, водил пальцем по бумаге:
— «Ваше королевское величество желаете теперь соединения войск, видя, что такая великая сила басурманская в государства ваши валится; а если бы басурманские войска в государства ваши не обратились, то надо думать, вы бы этого соединения сил и не пожелали. Однако мы своим войскам, как они ни истомились, по домам расходиться не велели, приказали им стоять на отпор неприятелю и пошлём к ним на помощь многих людей. Мы вам помогать готовы, только бы ваше королевское величество с чинами Речи Посполитой и Великого княжества Литовского изволили сложить сейм вольный и постановить, как неприятелю сообща отпор делать, чтобы это постановление было крепко и постоянно, а не так бы, как теперь со стороны вашего королевского величества делается: кто хочет, тот против неприятеля и идёт».
— Верно! — согласился Алексей Михайлович. — Пусть останется слово в слово.
Матвеев ликовал в душе.
Прощаясь, сказал государю:
— Казаки самозванца везут. Из Серпухова уж был гонец.
— Почести ему оказать те же, что были вору Стеньке! — Глаза государя наполнились слезами. — Господи, сколько же бесстыдства в мире. Над памятью Алексея ругались и агнеца Симеона не пощадили. Оболгали. Гневлю Тебя, Господи, но сатана ведь тут как тут.
8
Лже-Симеона привезли к Серпуховской заставе в полдень 17 сентября. День был праздничный: Вера, Надежда, Любовь и мать их София.
Только где она, мудрость, где любовь — водрузили безусого хлопчика на ту же самую телегу, в какой Стеньку Разина везли. Руки заломили, приковали к столбу, обернули цепью шею — и тоже к столбу. Высоко подняли бедовую головушку.
Москве положено было ругаться над злым государевым ворогом, а бабы в рёв. Как не пожалеть погубленной юности, а паче того проклятой попами души. Паренёк, от боли, от ужаса, искал с высоты страшной телеги глаз женщин. Душа жаждала к матери в руки пасть, но с телеги сняли его руки с мозолями от ружей, от бердышей.
Привезли Лже-Симеона в Земский приказ. Расковали, дали воды, накормили пшённой кашей. Тем временем в Грановитой палате Алексей Михайлович собрал Думу. Царского супостата с Тверской везли в Кремль всё на той же разинской телеге. Телегу эту в народе помнили.
— Четвертуют горемыку! — холодели догадливые.
Мальчика поставили пред грозные царские очи, а он озирался на расписные стены, на золотые кафтаны. Думные дьяки стали спрашивать, и оказалось, мальчик смышлён, бесстрашен. Разве что голос срывался.
— Я роду польского,
царского. Я — Вишневецкий! Отец мой великий Иеремия!— Кто тебя научил так говорить? — спросили несчастного. — В Сечи ты выдавал себя за сына нашего великого государя, а теперь лжёшь на покойного Иеремию.
— Разве не видно по мне, кто я?! — крикнул мальчик и смотрел на бояр, каждому в глаза, без страху, потому что знал: собрались они, великие, вельможные, ради него, все в золоте, в драгоценных каменьях, в соболях. Ради него царь на троне, в своей горящей на все цвета шапке. В его шапке! Он — Симеон — её наследник.
— Как зовут тебя? — спросил дьяк.
— Я — Симеон! — снова крикнул мальчик, теперь одному Алексею Михайловичу. Показалось, царь хочет помочь ему, и, будто запруду прорвало, правда хлынула: — Мой отец жил под Варшавой. Меня немцы увели, наёмники. Они шли на Украину и продали меня глуховскому купцу. Из Глухова я сбежал с тремя такими же рабами. Были в Харькове, в Чугуеве, ушли к донским казакам. А с Дону, с Миюской, поехали в Запороги. Я хотел идти в Киев или в Польшу, но Миюска велел мне царевичем назваться. Имя великое, страшное — я не смел, но Миюска нож к горлу мне приставил. Он человек без жалости!.. — Симеон принялся кланяться царю. — Я из страха царевичем назвался! Миюска порешил бы меня.
— Ну а в Сечи зачем врал? — спросил дьяк. — Запорожцы тебя бы защитили от Миюски.
— За Порогами стало ещё хуже! — Симеон всплеснул закованными в цепи руками. — Больше Миюски называться царевичем мне приказывал кошевой Серко. У казаков круг был. Хотели войной идти на Москву, бояр побить! — Осёкся: бояре-то вот они.
Раздались смешки.
— Ты Стеньку Разина знал? — спросил дьяк.
— Один раз видел. Скованного.
Молчали. Смотрели. Симеон опустил голову.
— Муха, а беды как от медведя! — сказал Юрий Алексеевич Долгорукий. — Дон о нём говорит, Запороги говорят!
Самозванца передали Матвееву. Сам вёл беднягу в застенок.
День был для осени дивный. Небеса бездонные, чудилось, звёзды при солнце засияют.
Журавли летели. Над Кремлем. Симеон остановился было поглядеть — стрелец бердышем ткнул. Шёл, выворачивая шею, прощался с последним, с хорошим, что повидал в жизни. У птиц впереди — дальняя дорога, а у него жизни осталось — меньше, чем мотыльку.
В застенке сразу подняли на дыбу. Боль правду криком кричит, а надежда слезами капает.
— Имя?
— Семён.
— Кто отец?
— Иван Андреев. Мещанин лохвицкий, но жил в Варшаве. Был человеком князя Дмитрия Вишневецкого.
— Заодно ли был ты с казаком Миюской?
— Заодно. Миюска хохол. Хотел он сначала Сечь, а потом всю Украину поднять. Бояр хотел на Москве извести.
Правда, вырванная болью, требует подтверждения. Жгли мальчика огнём. Сказал то же самое.
Матвеев отнёс в Думу показания.
Приговор царя по сердцу Артамона Сергеевича резанул: применить к самозванцу ту же казнь, что и к вору Стеньке Разину. Патриарх Иоаким впервые был в Думе. Первым подтвердил решение царя, за ним бояре, окольничие, стало быть, и Матвеев, думные дьяки. Приговорили — четвертовать на Красной площади тотчас, части тела насадить на колья и отвезти на Болото. Поставить рядом с останками Разина.
Веру в тот день испытывали, саму веру! Мальчишка сначала крест оттолкнул от себя: