Страшен путь на Ошхамахо
Шрифт:
— И отвечу, — с готовностью закивал головой Кубати, затем добавил смиренно: — Коли будет на то воля аллаха.
— Опять за свои эти… как их… — Алигот досадливо поморщился. — Скажи лучше, чей ты все-таки сын?
— Я сын своего отца, а мой отец такой же правоверный мусульманин, как и ты, сиятельный паша.
— А имя у тебя есть, сын своего отца?
— А разве гостю, который еще и трех дней не ел шуг-пасту своего бысыма, намекают о том, что хотят узнать его имя?
— Ты увертлив, как форель, которую пытаются поймать голыми руками. Да неужто ты считаешь себя моим
— Все мы гости на этой земле, — уклончиво ответил Кубати и притворно вздохнул.
— Ладно, хватит болтать всякую чепуху. Ты скажешь, где мои драгоценности? Ты скажешь, что это за шайтанский панцирь? По глазам вижу — знаешь!
Ведь такому доспеху цены нет? Э? Ведь недаром Алигоко взвыл, как шакал, едва увидел его?
— Сразу столько вопросов, — застонал Кубати, — а у меня руки связаны…
— Вот щенок! Руками ты разговариваешь, что ли?
— Руки иногда хорошо помогают языку. Когда столько вопросов…
— Не хитри. Я не вчера родился. Так я о панцире толкую. Такого, наверное, на всей земле нет, э?
— В Коране сказано, что аллах украсил землю всем сущим, создал всякие ценности, дабы испытать людей и узнать, кто из них будет поступать лучше другого. Это шестой аят из восемнадцатой суры. Ты, сиятельный, конечно, конечно, помнишь эти слова наизусть?
— Ну как и всякий эта… — замялся Алигот, но тут же рассвирепел: — Да я тебе сейчас как дам! Ах ты, наглец! Да ведь жизнь твоя в моих руках!
— В руках аллаха, — мягко возразил Кубати. — А знаешь, о чем гласит семьдесят второй аят девятой суры под названием «Изъятие и покаяние!»
— И покаяние… — тупо повторил паша.
— Верующие, мужи и жены, являются друзьями друг друга, — заметь, высокопочтенный, друзь-я-ми, — они советуют друг другу творить благое и запрещают друг другу поступать дурно, они соблюдают молитву, творят милостыню, повинуются аллаху и Его посланнику. Аллах окажет им свое милосердие, ибо аллах могуч и мудр.
— Лучше я потом с тобой побеседую, — устало сказал паша. — Вот еще мулла выискался на мою голову. Так и самому недолго муллой стать.
Алигот посмотрел замутненным взором в небо. Солнце садится. Время вечернего намаза.
— Эй, Джабой! К тебе, к тебе я обращаюсь. Слушай сюда, пророком ушибленный! Развяжи парню руки, пускай тоже помолится. Потом опять эта… завяжешь снова.
В небе рождались тусклые звездочки. С гор потянуло зябким ветерком. Непонятно откуда донесся тоскливый и протяжный крик совы. Молодой чабан прошептал Джабою на ухо:
— Сова кричит — кто-то умрет…
* * *
Эту ночь Кубати почти не спал. Под самым боком, за тонкой стенкой шалаша тяжко храпел Алигот. Джабой и его чабан о чем-то долго шушукались, после чего вдруг разом затихли и долго лежали не шевелясь. Среди ночи стали с превеликой осторожностью шарить по стоянке, седлать лошадей, навьючивать на одну из них всякую хурду-мурду. Кубати все слышал отлично, но притворился спящим: пусть удирают.
И таубий со своим ясакчи,
или кто там он у него был — караваш, а может, каракиш или казак, благополучно ушли. С тремя лошадьми, со всеми баранами и даже с остатками баранины, с одной буркой и одной хорошей кошмой и, наконец, прихватили с собой и котел медный, хороший очень…И — странное дело — после того, как ушел Келеметов, едва растворились в ночной тьме последние тихие шорохи, приглушенное постукивание копыт по каменистой тропке, Кубати уснул с такой спокойной умиротворенной душой, словно лежал в доме Емуза.
Разбудил его — уже далеко не ранним утром — сам Алигот-паша, испуганный, растерянный.
— Эй, ты! — он толкал Кубати в плечо. — Куда они, э? Где они? Зачем?
Молодой Хатажуков протянул паше связанные руки. Тот непроизвольно вынул нож и разрезал ремни. Разминая затекшие кисти, Кубати с притворным интересом оглядел стоянку и спросил:
— А где же достойный таубий Келеметов? Неужели срочные надобности позвали его в дорогу? И, кажется, вместе с овцами?
— Удавки он достоин, твой таубий! — заорал сераскир. — Ограбили и удрали! Даже котел увезли и баранов угнали!.. — дальше Алигот-паша начал изъясняться таким языком, какого не выдержал бы ни один пергамент. Можно только отметить, что словами он пользовался не только татарскими, но также турецкими, русскими, греческими и еврейскими.
Когда вспыльчивый паша выдохся, он с усталой укоризной обратился к Кубати:
— Ну, а ты куда смотрел?
— Можно подумать, что это я тут над вами стражник, а не вы надо мной, Кубати искренне, как-то по-детски рассмеялся. — А руки у кого были связаны? И колодка на чьей ноге?
— Что жрать будем? — мрачно спросил паша.
— А что аллах пошлет, — беспечно откликнулся юноша.
Алигот усмехнулся. Этот парень все больше ему нравился Алигот сопротивлялся растущему в его душе чувству благорасположения, но ничего не мог с собой поделать. А ведь этот шайтаненок его ограбил! Что за напасть такая?
— Мы у аллаха не одни, — буркнул посерьезневший паша. — Только и дела Ему, — толстый указательный палец задран кверху, — выискивать по проклятым горшим трущобам обворованных путников и посылать им пропитание.
— Не наша с тобой забота, сиятельный, забивать себе голову такими неприятными раздумьями.
— А чья же?
— А пши Алигоко для чего? Не он ли устроил для сераскира эту прогулку в долину Шеджема?
— Он! Клянусь потрохами верблюда, это он затащил меня в эта… как там…
— Вот пускай он сам и думает. Все равно голова у него и так чешется. Коростой она покрыта. Чешется снаружи — пусть почешется изнутри.
— Вшиголовый! Гы-гы-ы! — злорадно расхохотался Алигот, впервые произнося вслух известное ему прозвище. — Пускай думает. Ты правильно говоришь. Пускай у него изнутри, гы-гы, почешется.
Солнце поднялось высоко и его лучи уже достигли дна узкого, но неглубокого ущелья Бедыка. Голодный паша стал терять терпение.
— Застряли там. Как два репья в ослиной шкуре. Панцирь все равно больше не появится. Раз не появился до сих пор, то нечего и ждать. Сидим тут…