Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Стрекоза. Книга вторая
Шрифт:

Серафима чистила картошку и молча слушала его отповедь. Когда Севка закончил свою гневную тираду, она спокойно спросила:

– Всё? Откричался?

Севка закусил губу и насупился.

– А теперь послушай, что я тебе скажу.

Серафима отложила нож в сторону и приподняла кисти рук тыльной стороной вверх, чуть растопырив пальцы, чтобы ни до чего не дотрагиваться.

– Ты, конечно, парень уже взрослый, вон какой вымахал, красавец писаный, и можешь делать, что хочешь – лечиться или не лечиться, учиться или жениться, но пока я не увижу, что из тебя что-то путное выйдет, я от тебя не отстану. А со слабым здоровьем далеко не уедешь. И слушать, как ты в двадцать без году лет по ночам кричишь, как помешанный, я не буду. Поэтому хватит тут шуметь и возмущаться. Иди лучше музыкой позанимайся. Уже два дня как из твоей комнаты ни звука не слышала. А завтра иди и делай то,

что тебе умные люди сказали. Доктор Горницын ещё нас с твоей матерью лечил, когда в школу бегали, и не доверять ему я не вижу смысла.

Она нахмурила ловко подкрашенные карандашом брови, сжала вишнёвые губы в нитку и сосредоточилась на картошке, показывая Севке, что аудиенция окончена и говорить больше не о чем. Тут с улицы зашёл Григорий с сеткой, полной яблок, и, плюхнув её у ног Серафимы, не заметив Севку, потупясь, поцеловал её в плечико.

«М-д-а-а, тут делать больше нечего», – подумал Севка и пошёл восвояси, пройдя мимо Григория, как мимо мебели. Тот только открыл рот, хотел было что-то сказать, но потом только махнул рукой и снял кепку.

Потренькав чуть-чуть с Амадеусом, Севка раздумывал, как бы так и Стрекозу не обидеть, и уколы не делать, но никак не мог ничего путного придумать. «И откуда только она взялась сейчас на мою голову, – думал он, – лучше б тощая меня и дальше кромсала вдоль и поперёк. По крайней мере, перед ней не стыдно голышом лежать». Он лениво полистал Золя, но читать не хотелось, почеркал что-то в нотной записи своей недавно сочинённой пьесы, которую мечтал показать Сереброву, однако стеснялся, и, долго ворочаясь с боку на бок, наконец уснул.

Ему, конечно, приснилась студия Матвейчука – потёртые гипсовые головы с разбитыми носами на портфелях вместо подставки, запах краски, клея и папье-маше пополам с душноватым спиртовым духом маэстро, только вместо Студебекера там почему-то сидел пацан из отделочного цеха с их завода, у которого недавно украли наручные часы, Юрка Толочко, и он и во сне всем жаловался таким же нудным и противным голосом, а рядом с ним, вместо маленькой Стрекозы-пятиклашки, сидела подросшая Стрекоза – Людвика, с напудренным париком на голове, и писала свой эскиз, но не с головы Афины Паллады, а с его, с Севкиной головы. За окном, с улицы раздавались звуки фокстрота, переходящие в мелодии из «Серенады солнечной долины», а потом, когда Матвейчук вышел покурить, в самый разгар урока, в комнату вошёл партийный работник, оглянулся, вытащил из портфеля пистолет и выстрелил Севке прямо в голову. Его кровь брызнула на эскиз Стрекозы, и она громко закричала. На этот крик из сна прибежала Серафима из соседней комнаты – в ночной рубашке, с маленькими белыми бабочками-папильотками на голове, и ему снова было очень плохо, голова лопалась от раскалывающей боли, и он рвал полночи, захлёбываясь от слёз, соплей и холодного липкого пота, а Серафима плакала, подавая ему стакан с водой и вытирая полотенцем лицо. Поминутно причитая «Феули мо, феули мо», она с укором смотрела на образ святого Пантелеймона, который почему-то упрямо её не слышал и не отвечал на молитвы о просьбе пощадить непутёвого племянника, печально направляя горние взоры куда-то мимо них обоих, вбок, а потом – его отрешённый взгляд скользил вверх, сквозь оконное стекло, и останавливался только на кронах клёнов, в свете ночного фонаря потерявших свой настоящий цвет, как будто важнее этого на свете ничего и не было.

5

Паша узнал о приезде Людвики по странному стечению обстоятельств – не от неё самой, как, скорее всего, бы следовало, а случайно встретившись с ней на улице. Он шёл из паспортного стола, куда его отправили родители, чтобы узнать, должны они были временно прописать на своей площади недавно приехавшую к ним в гости дальнюю родственницу матери из Кировограда. У матери – сестры доктора Фантомова – разыгрался артрит, а отец был занят на службе, поэтому решили прибегнуть к помощи молодого поколения. Саша сразу наотрез отказался ходить по скучным учреждениям, где всегда были жуткие очереди, и Паше ничего не оставалось делать, как согласиться, и после занятий в училище он поплёлся выполнять нудное задание.

Он шёл задумчивый, сосредоточенный и ничего не замечал вокруг, так как в уме проигрывал и просчитывал разные картёжные комбинации. Вперемежку с этими мыслями он думал и о стратегических играх у Штейнгауза. Впрочем, развёртывания исторических битв больше не вызывали у него насмешку, и хоть по форме это были именно игры, но, по сути, это было таким же ответственным занятием, как и преферанс. К тому времени учёба в училище поугасла, у Паши были хвосты, учить математику и физику было скучно, он оживлялся

только на стрельбах или на утренней физической подготовке, и никогда не чувствовал интереса к военному делу. Но вот у Витольда, в ходе наблюдения за театром боевых действий, по воле их воображения разыгрывающихся на зелёной с коричневыми подпалинами скатерти, он вдруг по-настоящему ощутил себя если и не полководцем, то уж военным человеком – это точно, чего почти никогда, увы, не происходило на занятиях и даже на сборах. Цели учебных манёвров были либо слишком очевидны, либо зыбки, всё повторялось до мелочей, от них – курсантов – никогда ничего не зависело, и потом эти манёвры всегда выглядели именно тем, чем они и были – придуманными ситуациями с каким-то невидимым, воображаемым врагом, и оттого это всё было неинтересно и только отнимало силы без применения ума. А у Витольда, как и у Студебекера, Паше нравилась атмосфера какой-то секретности, не разглашаемой, тщательно скрываемой деятельности, в которую допускались не все, а лишь избранные, и допускались для того, чтобы раскрыть и продемонстрировать свои таланты – например, наблюдательность, смекалку и умение рассчитывать план действий на несколько ходов опережая противника, причём вполне конкретного – сидящего напротив, как у Студебекера, или притаившегося за холмами коричневых пятен – высот у берегов Эльбы или Флосс-грабена, как у Штейнгауза.

Однако этакая раздвоенность – увлечение запретным и полная скука в отношении необходимого и серьёзного – учёбы – действовала на Пашу и возбуждающе, и угнетающе. Ему не хватало Сашиной прямолинейности – точно определить, что для него важно, а что нет, и он страдал от этого как от зубной боли. «Эх, была бы рядом Людвика, всё бы стало по-другому!» – подумал Паша и свернул с Красной Конницы на улицу Корчагина. И тут боковым зрением он заметил проходившую мимо него фигурку, показавшуюся ему удивительно знакомой. Если бы он точно не знал, что Людвика была далеко, он бы непременно подумал, что это была она.

Паша замедлил шаг и решил оглянуться на прохожую, которая уже перешла на другую сторону улицы, и тут он понял, что это действительно была она! Людвика! Волосы у неё были спрятаны под берет, чуть заломленный набок, а пальто, в котором она была одета, тёмно-зелёное в тёмную клетку, он никогда не видел, поэтому её было почти невозможно узнать. У Паши защекотало в груди, чуть осели колени, и он, не замечая приближающегося транспорта, бросился за ней. Чуть не попав под колёса надвигающегося на него самосвала, Паша в три прыжка оказался за спешащей и ничего не замечающей Людвикой. Собираясь с силами, Паша ещё какое-то время шёл за ней, шаг в шаг, и вот, поравнявшись с ней на повороте, он схватил беглянку за рукав.

– Ой! Паша! – вскрикнула Людвика, отдёрнув сначала руку. – Как ты меня напугал!

Её лицо было таким же милым и одновременно серьёзным, как раньше, на нём играл румянец от испуга, а скулы и лоб, как и всегда, были бледны. Но где-то в уголках глаз, как и в изгибе удивленных бровей, несомненно, появилось что-то чужое – что-то новое и непривычное. Ошеломлённый Паша стоял и молчал. Он разглядывал Людвику, как смотрят на картину, которую однажды видели в музее, а потом восстанавливали только по памяти, и вот теперь снова пытались сверить – верно ли её запомнили. Выходило, что не совсем.

Людвика тоже стояла молча и смотрела на Пашу. Ей было приятно его увидеть, как старого, доброго друга, но друга забытого, и оттого было очень неловко, и она не знала, что сказать.

Наконец, Паша произнёс извиняющимся, но совершенно счастливым голосом:

– Людвика… Как ты тут очутилась? – он всё ещё не верил своим глазам. Он снял с головы фуражку и стал вертеть её в руках, как недавно в гостях у её отца.

– Я хотел сказать, когда ты приехала? Почему не писала? Как твои дела? – Паша частил с вопросами, не давая Людвике слова сказать. Он был взволнован и смущён. Ему хотелось дотронуться до её руки для того, чтобы проверить, а не видение ли это, но Людвика была здесь, перед ним, и близко, и далеко – последнее сильно чувствовалось в том, как она смотрела на Пашу – виновато и в то же время смело и отчуждённо.

– Паша, я так давно тебя не видела, что не узнала и прошла мимо!

«Слава богу, что голос у неё звучал как раньше – ясно и мягко-прохладно, как леденцы «Театральные», – подумал Паша.

Вокруг них сновали прохожие, натыкались на них, и надо было как-то двигаться дальше или отойти в сторону. Паша спросил:

– Ты спешишь?

– Да, – просто сказала Людвика.

– Когда же мы увидимся? – сказал Паша растерянно.

– Приходи к нам вечером, если хочешь, после семи, – сказала Людвика неуверенно. И потом почему-то добавила: – Папа будет дома.

Поделиться с друзьями: