Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

В конце рабочего дня Егор подошел к заметно уставшему нацдему, который, сидя на бревне, дышал на свои озябшие пальцы, поинтересовался: как работа? Вопреки ожиданию тот не стал жаловаться, скупо ответил: «А ничего. Наверно, не самая трудная?» Тут он был прав: ошкурка считалась у них не самой тяжелой работой, может, даже довольно легкой. Работа куда тяжелее ждала его впереди. А в тот раз они вместе пошли в местечко – неторопливо пошагали в вечерних сумерках, и Азевич ненавязчиво заговорил о сложностях классовой борьбы, в которой, конечно же, не избежать жертв. Дорошка выслушал его и сказал: «Да какая там борьба! Просто дурость взыграла». – «Какая дурость?» – «Обычная. От вековой темноты». Азевич несколько помедлил с ответом, подумав, что темнота – это что касается деревни, неграмотности, а тут все-таки райком, где сидят довольно образованные люди. Вон товарищ секретарь Молодцов учился в институте, Войтешонок окончил педтехникум, такие доклады шпарит в нардоме, ни разу не спотыкнется. Да и сам он кое-чему научился в Минске. Дорошка опять выслушал и задумчиво произнес: «Чем такая наука, лучше абсолютная безграмотность. У простых людей нет образования, зато есть здравый смысл». Так они, ни до чего не договорившись в тот вечер, дошли до переулка возле оврага, где квартировал Дорошка, и он вдруг предложил зайти в дом, продолжить разговор да попить чайку. Чайком Азевич не очень соблазнился, больше хотелось поесть – хорошо проголодался за зимний день на распиловке; он зашел.

У Дорошки

была небольшая семья: жена, учительница начальных классов, и дочурка четырех лет – болезненное дитя с очень внимательным взглядом. Еще с ними жила старшая сестра Дорошки Христинка, тихая незамужняя женщина, бывшая у них нянькой, горничной, кухаркой – хозяйкой, одним словом. В тот раз Азевич не только попил чаю, но и неплохо поужинал ячневой кашей с салом. Христинка за вечер не произнесла ни слова, жена Дорошки скупо ответила на несколько незначительных вопросов мужа, сама ни о чем не спросив. Как-то неприятно отметив это, Азевич попытался в шутку заговорить о сегодняшнем дне хозяина, вспомнил, как тот неуклюже махал топором. «Может, как перевоспитаем вашего», – шутя сказал он хозяйке, на что та коротко буркнула: «Горбатого и могила не выпрямит», и смолкла. Азевич удивился, тем более что Дорошка никак не отреагировал на колкость жены, разве что ниже склонил голову над глиняной миской с кашей.

Перевоспитание его на лесопилке тем временем продолжалось. Неделю спустя бывшего нацдема поставили на погрузку-разгрузку древесного сырья и готовой продукции, и он с бригадой из пяти человек до вечера ворочал сырые, обмерзшие бревна, таскал их на вагонетки, выгружал доски и горбыли из пиловочного цеха. Тут ему дали брезентовые рукавицы и больше ничего, и скоро его легкое пальтишко превратилось в нечто непотребное, так же как и его фасонные туфли. Правда, нацдем не жаловался, не вздыхал даже, молча и сосредоточенно работал наравне со всеми, в меру своих, не слишком, однако, богатырских сил. Спектаклей в нардоме он уже не ставил, их уже не ставил никто. Вся массовая работа там ограничивалась антирелигиозными лекциями да нечастыми докладами о международном положении. После одного такого доклада, который, кстати, по поручению райкома делал Азевич, Дорошка подождал его на крыльце и сказал, что у него есть несколько замечаний по существу. Азевич, которого уже останавливали человека три с благодарностью за умный доклад, охотно остановился, заинтригованный. Дорошка сказал: «Вы упрощаете проблему интернационального». – «Как это?» – не понял Азевич. «А так. Рабочий класс Германии теперь совсем не тот, что был раньше». – «Ну это неверно, – сказал Азевич. – В газете написано...» – «И в газете неправильно написано».

Вот те и на! Азевич бы не удивился, если бы тот уличил его в какой-либо неточности, в собственной его, докладчика, ошибке. В то время он и в самом деле не очень уверенно чувствовал себя в роли лектора. Но с тем, что неправильно написано в газете, он согласиться не мог. К авторитету газеты всегда обращались и на лесопилке, и в райкоме. Газета, выходившая в Минске, а тем более в Москве, была верховным арбитром в каждом политическом споре, дело было лишь за тем, правильно ли процитирована газетная фраза, точно ли изложена. Каждый докладчик как можно ближе придерживался текста газеты, некоторые за время доклада ни разу не отрывали от нее взгляда, чтобы не ошибиться, не сказать что-либо не так, как там написано. Кажется, в том докладе Азевич нигде не допустил ни малейшей неточности, шпарил до конца по газете, а этот говорит: упрощает проблему.

Люди уже расходились, а они все стояли, и Дорошка, закурив, сказал: «Цитата о религии у вас тоже неточна. У Маркса о том иначе написано». Услышав это, Азевич почти испугался, но тут же и успокоился: уж эту цитату он слышал бессчетное число раз и помнил наизусть. Конечно, он не согласился со строптивым нацдемом, но тот решительно возразил: «Давайте проверим по первоисточнику». Что ж, Азевич был не против, но для этого следовало знать, по какому источнику можно проверить. Дорошка же, кажется, знал. Они зашли в библиотеку нардома, и там нацдем уверенно вытащил с длинной полки один том Маркса, полистал, затем взял другой и в самом деле нашел то, что было нужно. «Вот смотрите, что написано». Написано было действительно несколько иначе, чем цитировал Азевич: «Религия – это вздох угнетенной твари, сердце бессердечного мира, подобно тому, как она – дух бездушных порядков. Религия есть опиум народа». «Вот так, – заметил Дорошка. – А не для народа. Цитаты требуют точности». Наверно, так, подумал Азевич, похоже, тут он дал маху. Но тогда что же получается? Кто кого перевоспитывает? Он, комсомольский секретарь, – нацдема, или нацдем – его?

Вопрос этот, не находя ответа, маячил в голове у Азевича, пожалуй, всю зиму, иногда тускнея, иногда разгораясь с особенной силой.

Как-то Дорошка дал почитать ему сборник статей Ленина о тактике социал-демократии, из которого Азевич кое-что запомнил, кое-что даже выписал, но поговорить с Дорошкой не успел. В это время в газетах появились статьи о правом уклоне и белорусских националистах, было напечатано открытое письмо Якуба Коласа с признанием собственных вредительских и контрреволюционных ошибок, и Азевич подумал, что наступило самое время поговорить о националистических грехах Дорошки. Для этого он однажды зашел к нему в выходной после обеда. Дорошка сидел подле окна с книгой в руках, Христинка зашивала его разорванную на лесопилке сорочку, девочка игралась с куклой на конце скамьи, жены не было дома. Азевич положил перед хозяином прихваченную им в райкоме газету с покаянным письмом Коласа. «Вот читайте. Сам признается». Дорошка быстро пробежал глазами по строчкам статьи и отбросил газету на пол. «Чушь собачья! Какая контрреволюционная деятельность? Вы читали “Новую землю”?» Нет, Азевич не читал «Новой земли», он о ней и не слышал. Дорошка перебрал несколько книжек на этажерке и одну, тоненькую, подал Азевичу. «Вот почитайте и скажите, чем это плохо? Что здесь контрреволюционного?» Азевич взял книжку, сунул за пазуху. Что ж, он почитает, хотя читать контрреволюционные произведения, наверно, не очень позволяется. Три вечера подряд он читал при мигающем свете коптилки – и все ему показалось там складно, понятно и даже близко. Узнавал многое из своей деревенской жизни: и как в детстве мать угощала ребят блинами, и как с дядькой Филиппом осматривали пчелиные ульи. Крестьянский быт был изображен так похоже, и люди – знакомые, узнаваемые, каких немало в каждой деревне, в каждом районе. Ну и природа тоже. Сама собою впечатляла главная забота крестьянина – земля, ее постоянная нехватка в деревне. Да и в его семье земли было мало, один малоурожайный надел, над которым в поте лица трудились отец с матерью. Потом, правда, как подросли, им стали помогать дети. Вроде зажили лучше, стало сытнее на столе, появилось кое-что из одежды. Думалось: может, как-нибудь жили бы и дальше, если бы не началась классовая борьба да эта коллективизация. Егору еще повезло: благодаря счастливому случаю или доброму человеку он вовремя вырвался из деревни, стал комсомольским работником. Вышел в люди. В деревне же остались прозябать в бедности, колхозы не могли выйти из упадка, колхозники едва выполняли планы обязательных заготовок всего – от яиц, молока до льна и хлеба.

От «Новой земли» дохнуло на Азевича давней, даже привлекательной крестьянской жизнью, но что было ответить Дорошке? То, что он чувствовал сердцем, по совести, он ответить не мог, не имел права. Он должен был содействовать процессу классовой борьбы и трудового перевоспитания нацдема, а не противодействовать этому процессу.

И, когда спустя несколько дней они встретились утром на лесопилке, Азевич признался: «Хорошо Колас пишет про природу, про лес, но... Но революционных мыслей маловато, и рабочего класса нет». – «Ну и что, что нет? – спокойно сказал Дорошка. – Каждое произведение следует оценивать, исходя из того, что в нем есть, а не из того, чего там нет. У Пушкина тоже партячейки нет». – «Оно, может, и так, но...» – не нашелся, как ответить, Азевич, а Дорошка сказал: «Зайдем после работы, я вам дам и про рабочий класс. Тишки Гартного, например». Разумеется, Азевич зашел и потом несколько ночей подряд читал при коптилке «Соки целины», на этот раз постигая подробности совершенно не известной ему жизни рабочих в больших и малых городах. Тогда он уже перестал думать, что Дорошка как-то влияет на него, а не наоборот; просто тот открывал ему что-то такое, что было, может, и некстати в их повседневной жизни, но интересно и содержательно. Именно эти книги вынуждали его как-то по-иному взглянуть и на самого Дорошку. Азевич иногда пристальнее, чем прежде, вглядывался в его тонкое, худое лицо с маленькими быстрыми глазами, будто хотел понять, почему это он, казалось, и неплохой человек, умный и образованный, а вот стал нацдемом? Напрямую спросить о том он не решался – все-таки было неудобно лезть, может, с не приятными Дорошке расспросами, хотя сам он, Азевич, в сущности, не очень много понимал в позиции этих нацдемов.

Однажды они сидели за столом у Дорошки, перебирая новые и старые книги с этажерки, и тот как-то отрывисто, с паузами, рассказывал о событиях в Беларуси и на Украине со времен XVI столетия. И вдруг он умолк и, скользнув по лицу Азевича странным взглядом, спросил: «Думаешь, наверно, врет этот нацдем, под себя гребет?» – «Нет, почему...» – смешался Азевич. «Так теперь многие думают. Нацдем! Никакой я не нацдем, просто нормальный человек. Разве побольше патриот, чем другие. А патриот от националиста, знаешь, чем отличается?» – «Чем?» – спросил Азевич и насторожился. «А тем, что патриот любит свое, а националист ненавидит чужое». – «Может, и так», – подумал Азевич. Спорить ему с Дорошкой было не с руки, чувствовал: тот и в науках, и даже в политграмоте посильнее его. Конечно, человек окончил педтехникум, не то что он. Правда, он прошел неплохую трудовую школу, имел опыт комсомольской работы и теперь принадлежал к рабочему классу, авангарду социалистической революции. Наверно, это не меньше педтехникума. Тем более если Дорошка – нацдем. Но все же абсолютной уверенности в своей правоте Азевич не чувствовал, он уже убедился: в знаниях этот человек безусловно превосходит его.

Так они проработали зиму на лесопилке. Дорошка уже совсем освоился со многими операциями по обработке дерева не только на товарном или сырьевом дворе; несколько смен проработал рамщиком. И хотя был человеком физически не очень сильным, однако не жаловался, старался работать наравне со всеми.

И вот как-то в начале весны из райкома поступила команда провести обсуждение процесса перевоспитания нацдема. Как бы подбить итоги. Собрание проводили после работы в цеху. Собралось около полусотни человек, все в опилках, уставшие от работы, но со сдержанным любопытством на серых лицах – все-таки не каждый месяц у них собирались для перевоспитания нацдемов. Под тускло горевшей лампочкой за уставленным на штабелях досок столом уселось свое начальство, из райкома почему-то никого не было, и Азевич подумал, может, этак и лучше. Он выступил первым и рассказал, кто такой Дорошка и почему понадобилось это перевоспитание. Говорил негромко, старался спокойно, но уже с некоторым металлом в голосе, который успел приобрести на комсомольской работе. Потом с первого ряда внизу поднялся Дорошка и коротко рассказал о себе – что, в общем, никакая работа для него не в новость, что он сын крестьянина и всю молодость проработал у отца на хозяйстве, потом учился, и, чтобы съесть кусок хлеба, нередко приходилось разгружать вагоны на станции. Поэтому и на лесопилке ему не хуже, чем в любом другом месте, потому что работа везде работа. Потом Дорошке начали задавать вопросы: о недавно прошедшем съезде общества «Долой неграмотность», классовой борьбе в стране, вреде правого уклона и вредительстве в наркомземе республики. Дорошка отвечал легко и конкретно, вроде нигде не ошибаясь, как отметил Азевич, внимательно слушавший каждое его слово, будто тот был его учеником и сейчас держал нелегкий и ответственный экзамен. Все-таки он хотел, чтобы дело перевоспитания окончилось успешно.

Под конец кто-то из темных задних рядов спросил об отце: сколько земли тот имел и какое хозяйство. Люди притихли, посчитав, что именно в этом и таилась причина, по которой учитель попал в нацдемовскую западню. Иначе почему бы крестьянский сын и вдруг – нацдем. Но и тут неожиданности не произошло: у отца Дорошки было всего четыре десятины земли, одна лошадь, одна корова. И все. В обсуждении наступила заминка, о чем еще было спрашивать? И тогда из-за пилорамы вышел член ВКП(б) пильщик Коломашка. Как всегда, напустив на себя партийной важности, начал: «Это хорошо, что не кулацкий сын, хотя и не бедняк, как я понимаю, но ответь ты мне на такой вопрос: вот ты учитель и грамотный, а почему это ты по-белорусски разговариваешь?» И умолк. Стало тихо, люди снова насторожились, учуяв подвох. Дорошка спокойно ответил в том смысле, что белорусский язык – его родной язык, потому он на нем и разговаривает. Азевич подумал, что этот вопрос Коломашки, по-видимому, ни к чему, вряд ли он относится к повестке дня о перевоспитании, и сказал, не вставая: «У нас свобода, товарищи, каждый имеет право разговаривать, как пожелает». Кто-то его поддержал и бросил Коломашке: «Ты же сам по-белорусски говоришь», на что Коломашка невозмутимо заметил: «Потому что я малограмотный. А он учитель. Так почему же он избегает говорить по-русски?» В цеху опять все притихли, наверно, этот аргумент Коломашки был понят как неопровержимый, и Азевич не знал, как быть. Тем более что и Дорошка что-то промямлил и стоял, словно истукан.

Наверно, следовало переходить к принятию решения, которое было заготовлено на бумажке у Азевича, но в этот момент к нему наклонился Тетерук, заведующий лесопилкой, и сказал, чго решение надо отложить. Почему отложить, Азевич не понял, но председатель собрания уже объявил, что решение о перевоспитании гражданина Дорошки откладывается на потом. И собрание перешло к следующему вопросу дня – сбору средств для заключенных в странах капитала по линии МОПРа.

Недовольный и злой, шел Азевич в вечерних сумерках домой. После собрания его ненадолго задержали Тетерук с Петраковым – сказали, что Дорошке не повредит еще пару месяцев поработать в трудовом коллективе, мол, не до конца перевоспитался. Почему не до конца, о том они не сказали, пожалуй, сами не знали. Азевич, который знал больше их, думал, что Дорошке и перевоспитываться нечего. Никаких вредных наклонностей или враждебных намерений у него не замечалось, а знания... Знаний оттого, что он еще два месяца поработает на погрузке или на трелевке, у него не прибавится. Если не наоборот. Но вот попробуй докажи это твердокаменному Коломашке. Или даже заведующему. На углу возле местечковой столовки, куда направился Азевич поужинать, он неожиданно столкнулся с Милованом. Похоже, тот поджидал его, потому что, поздоровавшись, сразу повернул в его сторону. «Что, в столовку?» – «В столовку», – подтвердил Азевич, поняв, что эта встреча далеко не случайна. «Так ужинай и зайди к нам. Дело есть», – сказал Милован. Не понравилась эта встреча Азевичу, который уже начал догадываться, какое у них к нему дело. Проголодавшийся за день, он второпях проглотил остывшую порцию гуляша в пустой столовой, запил стаканом теплого чая и вышел. Очень не хотелось ему идти в белый поповский домик под липами, но и как было не пойти? Недолго помедлив, торопливым шагом пошел – наверно, его там ждали.

Поделиться с друзьями: