Суббота навсегда
Шрифт:
Блондиночка входила в свиту ханум, и у ней тоже были персональные носилки — открытые. Глядя на золотую чаинку в море, она трепетала. Что хан… в смысле паша? Кабальеро ли он? Педрильо обнадежил ее. Ему видней, он мужчина — она по-доброму усмехнулась.
Когда грянули серенаду, она с облегчением вздохнула: возвращаются. Любое известие лучше неизвестности — так всегда себе говорят. Непонятно только, по малодушию или наоборот. И торопят похоронку, а уж когда ее вручат, там не сравнивают, что лучше, страх пополам с надеждой или неразбавленное вино печали.
К хору присоединился оркестр, чья мощь нарастала по мере приближения судна — неважно, что оркестр стоял на пристани (этакая картинка Эшера).
Но
Что у него будет лицо злобного солдафона, испещренное сабельным письмом, — этого она не ожидала никак. Она сочла, что перед ней один из тех полулюдей-полуживотных, которые блюдут безопасность дворца. Казалось, над верхней губой — несмотря на свою толщину, неспособной скрыть недостаток зубов — у него выстрижено: оставь надежду всяк сюда входящий. (Куда сюда, в рот, что ли? На самом деле это был незараставший след от мадьярского кистеня.)
— Zur Freiheit geboren? — переспросил паша, с младых ногтей любивший пересыпать свою речь иностранными словами. — Не смеши меня. Где ты видела свободных людей? Я — паша Селим, полновластный правитель Басры, все боятся меня, все трепещут меня. Но и я раб — раб своей рабыни. Расскажи мне все про нее, помоги мне завладеть ее сердцем. Ты знаешь, кем ты будешь после этого?
— Вы Селим-паша?
— Я был Селим-пашой. Теперь я осел, влюбленный в Констанцию по самые ослиные уши. Говори же.
— Что я должна сказать? Если правду, то доны Констанции вам не видать, как своих ушей, хоть они теперь у вас и ослиные.
— Дура! Я по-хорошему, под маленьким язычком пламени ты поделишься со мной самым своим сокровенным. Хочешь попробовать?
— Пытать служанку той, в кого влюблен, действительно, может прийти в голову только ослу. Извините, ваше величество, но монаршие почести я готова воздать только конституционному монарху.
— Да ты просто грубиянка. Мне никто не грубил, начиная с 1635 года.
— Нападение — лучшая защита, по крайней мере, от ослов.
— А тебе не кажется, что хватила через край?
— С вами, по тому, как вы выглядите и кем являетесь, иначе нельзя. А то вы бы мне давно все ножки пообрывали и все крылышки.
— Ты что же думаешь, что моего любопытства к твоей персоне еще надолго хватит?
— Ну ясно, оно не переживет вашу любовь к моей госпоже, но больше мне и не надо. Мы с ней как душа и тело.
— Тогда скажи, кого любит твоя душа?
— Моя душа любит душу человека, тело которого…
Блондхен тяжело вздохнула.
— …Любит твое тело?
Вздох еще более тягостный.
— …Тело которого ни она, ни я никогда не видели.
Блондхен вздыхает потому, что она уже на пределе своих сил и своих нервов. Не верьте той легкости, с какою она увертывалась от смертоносных скачков паши, — одно неверное движение, и захрустят твои косточки. Бесшабашную отвагу «а-ля буффон» подсказал ей инстинкт; на сколько человек-с-погремушкой и человек-загнанный-в-угол — это одно и то же, на девяносто процентов? (А как ловко опрометчивому признанию Констанции — Селиму: «Я другого люблю» — она сообщила самую что ни на есть небесную окраску: да, влюблена. В мечту, в призрак.)
Сообразительность Блондиночки хороша тем, что инстинктивна.
Сейчас в голове у ней рождался замысел, который она еще и сама не могла оценить — разве только по охватившему ее волнению.— Говорите, что любите мою госпожу, а у самого небось и портрета ее нету, чтоб смотреть на него и вздыхать. А свой портрет вы ей прислали? Как же ей привыкнуть к тому, что вы денно и нощно с нею? В Европе…
— Мы не в Европе.
— Тогда, ваше величество, государь Басры и ее окрестностей… — Селим-паша аж подскочил, но Блондхен сохраняла полную невозмутимость, а чего это стоило ей, знает только ее сердечко, — не извольте пенять на бессердечие европейских дев. С вашими турецкими порядками вы собираетесь внушить к себе любовь прекрасной доны? Мне смешно, — и пошептав немного, она произнесла такие стихи:
Легко, мой друг, ты можешь
Учтивым угожденьем
И нежным поведеньем
Сердца девиц привлечь.
Но ссориться и злиться,
Ворчать, на всех коситься,
Так делать не годится.
Любовь нельзя сберечь.
— Французский король Франциск, — продолжала она, — желая сделать предложение руки и сердца инфанте Изабелле Арагонской, отправил в Сарагоссу свой портрет кисти Бенедетто Феллини. Позднее мессир Бенедетто сам отбыл туда с поручением снять портрет с инфанты и доставить его в Париж. Так-то вот. — Она вдруг совершила ритуал «целования земли меж рук паши». — О раб моей повелительницы! А что вы-то собираетесь послать самой прекрасной, самой возвышенной европейской девушке? Уж не плетку ли, по совету персидских мудрецов? Раз мы не в Европе, то чего стесняться. Кстати, этой плеткой их же потом и стегали.[79]
— Послать ей свой портрет… — сказал паша в раздумье. — А ты не знаешь, что запрещено олицетворение Аллаха в каких бы то ни было образах?
— А вы уж так прямо и Аллахом себя считаете… Вон у персов повсюду люди нарисованные.
— Они шииты, а шахиншах совсем язычник, своему отражению поклоняется.
— За шахиншаха не скажу, а шиитов в Басре и своих немерено. Если ваши мудрецы сами не в силах разобраться, что можно правоверному, а чего нельзя, почему ваше величество должны брать чью-то сторону в ущерб собственному интересу?
Действительно, почему?
— Или вы думаете, — продолжала Блондхен, — у тех, кто сидит в Куме, бороды короче, чем у тех, кто учит Коран в Каире? Лучше скажите, что персы рисуют всех на одно лицо. У них что шахиншах, что жены, что министры, что евнухи, что львы… Чтобы дона Констанция вышла как живая, нужен испанский художник. Или итальянский. Даже кисти англичанина я бы не доверила запечатлеть моего ангела — Гейнсборо и Рейнольдс будут жить столетием позже. Голландцы — страшные буржуа. Только итальянец или испанец, утопающие в винограде, рожденные вблизи фруктовых рощ, владеют секретом красоты. Он — в триединстве сладкого, прозрачного и любовного.
Есть такой способ убеждать: заняться обсуждением частностей, как будто в целом вопрос уже решен. Его практикуют страховые агенты, коммивояжеры, лица, торгующие вразнос — все, кто уламывает нас на нашей же территории. Способ малоэффективный. Когда демонстрируют — тебе же — что тебя считают за дурака, это может и не понравиться: а вот возьму да заартачусь.
Но Селим не артачился: 1) не просекал чужую корысть; 2) не допускал, что может быть на периферии интриги, коль скоро в перечне действующих лиц его имя значится первым; 3) и вообще не гнев Аллаха, а мысль ревнивая, что ей придется позировать какому-нибудь черноусому малому, играла здесь первую скрипку (чаруя своим напевом). Ведь действительно не счесть случаев, когда жены, даже будучи отделены от врача пологом, находили способ превратить его руку из орудия исцеления в орудие греха.