Суббота навсегда
Шрифт:
С рассветом в нетерпенье ожидаемое «ауто» началось. «Едут, едут», — заволновались в народе, и взоры все обратились в одну сторону: на тебя — в том случае, если б ты был осужденным на смерть еретиком (вот какой кошмарный сон). Представим все-таки себе — благо такие превращения бывали и в наше время: ты — по прошествии многих месяцев, проведенных в подземелье, покрытый язвами, со следами пыток, что ни след — за каждым свой крик, свой «Мунк» (коллизия: когда в Копенгагене был украден Мунк, Рябушкин был украден из Третьяковки, и два похищенных холста стояли сколько-то друг против друга), ты едва можешь ступать, ноги тебя не держат, держат тебя руки тех двоих, кого по праву называют твоими крестными отцами. Они приданы тебе для увещеваний и утешения, а более всего, чтоб поддержать твою немощь, послужить ей опорой. Крестные отцы — само прощение и забота; обращаются к тебе «сынок», словно такое еще возможно на земле. «Потерпи еще маленько, сынок», — или наоборот: «Не крепись, поплачь, положи голову-то мне на плечо и обопрись,
Несколько плевков (это духаримся мы, мальчишки) достигли своей цели — твоего лица. Мы — на седьмом небе, а ты даже не замечаешь. Понурый мужской унисон выводит в нос мелодию, которая умещается в пределах квинты. Таково ненавязчивое музыкальное сопровождение. Это доминиканские монахи в черном поверх белого, потупив свои капюшоны и соединив рукава, возглавляют процессию скорби. Их осеняет хоругвь, где серебром по фиолетовому выткано: Iustitia et misericordia. За ними две хуанитки — чьим душам еще не бесповоротно закрыт доступ в райские кущи, телам же — к мирским соблазнам; они шли с видом только что выписавшихся из больницы блудниц, обыкновенно говорящих о себе, не чинясь: я с улицы.
«Обопрись… еще недолго…» — и черный крест покачивается впереди, в знак того, что ты отделен ото всякой другой, богоспасаемой твари. И такой же черный позади гроб — с разными изображениями, не сулящими грешнику ничего хорошего. Он не пуст, в нем кости твоей матери, коим суждено по приговору суда разделить участь того, кто ей наследовал.
Процессия, трижды по часовой стрелке обогнув церковь, вступает под ее своды. Тотчас хор страдающих гайморитом исцеляется. В доме Господнем и стены помогают — по крайней мере, акустически.
Особенность данной процессии состояла в том, что замыкавшие ее поневоле наступали идущим впереди на пятки, и передние шипели. Это создавало восхитительный контрапункт грегорианскому хоралу, превращаясь со временем в неотъемлемый элемент его звучания. К шестнадцатому веку даже почиталось за неблагоприятный знак, когда во время литургий или проповедей, сопутствующих действиям веры, «змей не шипит». Тогда, как правило, клирики, державшие евангелие перед истинно раскаявшимися (вроде Бланки и Розитки), сами, по мере сил, исполняли «партию змея».
В глубине большого алтаря, затянутого по такому случаю черным сукном, восседал граф Мендоса, славившийся своим суеверием, как и все представители этого рода. Сделавшись наместником Толедо еще при Лерме, он давно занимался лишь тем, что утишал свои геморроиды, в чем опередил на добрых полтора столетия одного французского артиллериста, который по той же причине вояжировал чуть ли не «к истокам Тигра и Эфроса» (в отличие от нас, ограничившихся лишь источниками последнего). Собутыльнику Лермы теперь ставилось особое кресло, в сиденье имевшее глубокий вырез — который старый похабник называл «своим декольте», утверждая, что иначе ему пришлось бы забираться с коленками на стул, как Шодерло де Лакло.
Кресло по соседству пустовало. Его преосвященство посланной нарочным запискою оповещал о вынужденной задержке, обещая прибыть прямо на костер. «Ежеквартальное заседание Центрального Инквизиционного Совета (Cinsejo de la suprema), — писал он, — затянулось против всякого регламента». Коррехидор даже лицом посветлел: в пустом кресле ему уже мерещился призрак Банко.
— Без сомнения, его инквизиторское священство имеет при себе локон святого Христофора, — сказал граф, наклоняясь к великому толедану. — Хотя я больше полагаюсь на волос из бороды Николы Морского — очень помогает в дороге, а в плавании и вовсе незаменим. А вот, mon ami… — он отогнул накрахмаленный до состояния доски полотняный напульсник, обнажив безволосую сторону руки, как сказал бы Набоков, «снутри» — где буквою живете вздулась сетка голубых жилок; впрочем, толедану тут же вспомнилась «Африка», и он только криво усмехнулся своей ассоциации. Графское запястье было схвачено красной нитью, из узелка торчал сухой рыбий хвост. — Из Генисаретского моря, — пояснил Мендоса, — от порчи. Я всегда ношу на actus fidei. Эти ведьмы… С ними осторожность надобна. Вы, я знаю, ничего не носите. Лихачество, дорогой мой. Вы смешиваете разные вещи. Отвага хороша в бою с людьми — в бою с демонами потребно другое. Носите же вы в бою доспехи. Это в высшей степени самонадеянно — то, что делаете вы. Полагаться только на Господа, значит искушать дьявола помериться с Ним силами. Если бы Иову Многопретерпевшему достало смирения не возноситься молитвенно по всякой нужде к Трону Предвечного, а
чаще прибегать к заступничеству deorum minorum, возможно, что ничего такого бы с ним и не случилось. Это, между прочим, mon ch`ere, азы придворной науки: в девяноста случаях из ста разговор с кастеляном даст больше, чем аудиенция в Золотой гостиной. Поглядите на эту колдовку, видите, она что-то шепчет — думаете, молитву? Вам следует беречься, в особенности сегодня — когда приносите во всесожжение собственную плоть и кровь. Сим уподобляетесь вы Другому Отцу, который во искупление грехов наших тоже казнил родного Сына.Мендоса страдал недержанием речи. Это было старческое — в молодости, говорили, он был не так словоохотлив. Но коррехидору пришлось по душе дерзкое сравнение, балансировавшее на грани ереси, — что уже, можно сказать, румяная корка для квалификаторов. И он стал разглядывать осужденных, желая поймать себя на преступной слабости к одному из них… к одной из этих фигур, в санбенито и кароче, коих в своей жизни навидался — уж можно себе представить, сколько. Нет, никаких признаков слабости. Косточка костра. Попытался даже вызвать в памяти картины прошлого — напрасно, как под крышку гроба заглянул, того, что носили сегодня вокруг церкви.
«А что как Господь Своего Сына вовсе не любил?» Он сам содрогнулся от своей догадки. Тем более правдоподобной, что опыт жизни подтверждал ее вдвойне: с одной стороны, Эдмондо, который мог бы сколько угодно взывать к нему — так и слышишь слезное: «Отче! Избавь меня от часа сего. Отче!..» Совершенно бесполезно. С другой стороны, обе Марии были новыми христианками. Вдруг сходство этим не исчерпывалось? Тогда б все объяснялось…
Коррехидор поймал на себе взгляд хустисии и поторопился придать лицу выражение надмирной скорби, которое ему всегда хорошо удавалось — даром, что это могло быть только скорбью Отца, чувством, ему абсолютно неведомым; ведь что ни говори, а это было и традиционным выражением лица испанского вельможи.
Хустисия отвел глаза. Фанатик сыска и отец родной своим корчете, сам он детей не имел. Быть же «отцом родным» и просто отцом — не одно и то же. Интересно: педрильчата — его крестники — тоже не внушали своим «родимым» того трепета, с которым будет сопряжена всякая мысль о ребенке спустя несколько столетий. Отчасти к этому не располагала их многочисленность. Оближут каждого по-сучьи да и вытолкают вон — из дома, из сердца. Культ Младенца еще отнюдь не освящение детства, с которым христианство (монотеизм гоев) только и могло войти в дома. Без этого, будучи законсервированным в стенах храмов, оно, христианство, рисковало перевалить через все сроки годности. Наконец «младенец» перестал писаться с заглавной буквы; идол, которому поклонялись, превратился в ребенка, которого любят. Когда, в каком романе это впервые было заявлено? Кто здесь лидировал, Диккенс? Достоевский? (Маркони? Попов?) Одно бесспорно: это век возникновения «сонатного аллегро» в немецкой музыке (Гайдн, Моцарт). Так что подлинным первым веком христианства стал девятнадцатый век (всего-то!) — оказывается, не только концом, но и началом не совпадающий с календарем, прикарманивший еще добрую четверть предыдущего столетия, о чем вспоминают реже.
«И все же своего „педрильчонка“ кидать в огонь — не аргальской водицы испить. Каковы б ни были нравы в семнадцатом веке, это заставит желваки дернуться хотя бы раз». Хустисия посмотрел на великого толедана — то был взгляд, который толедан перехватил.
После мессы и проповеди каждому преступнику в отдельности зачитывался от имени епископа приговор. Местоблюстителем был о. Тиресий (Терезий), поэтому читал министрант — кроха лет одиннадцати, служивший ему поводырем. Прежде, чем очутиться у доминиканцев, он водил компанию с нами, был шалуном, как все, — голос имел, правда, всегда ангельский. Но потом трубочист Манрико определил сына в услужение к монахам. В Италии и в Австрии Паку наверняка бы поплатился ятрами, но в Испании — благодарение Господу и его Святой Инквизиции — на театре спокон веку наряду с мужчинами плясали и пели женщины. Чего-чего, а в сопрано недостатка у нас не было.
Наступил черед коррехидора. Светская власть приносила присягу Святой Инквизиции — каковую олицетворял слепец. Порою поневоле приходится оперировать банальными символами — в частности констатировать, что слепые в истории Инквизиции сыграли заметную роль.
— Я, Хуан Оттавио де Кеведо-и-Вильегас, великий толедан, священной волею всемилостивейшего нашего католического Монарха коррехидор города Толедо, на этих четырех святых евангелиях клянусь: назначать наказание соответственно приговору Святой Инквизиции, которому все присутствующие здесь с благоговением внимали; почитать все сказанное отцами инквизиторами как бесспорную истину и в согласии с этим умерять в сердце своем суровость к тем, за кого ходатайствует Святая Католическая Церковь, и не знать снисхождения к отринутым ею и оставленным святою ее благодатью — да поглотит их проклятые души геенна огненная, а тела их да будут испепелены здесь на земле. Клянусь также не иметь другого руководства в своих законных действиях, кроме решений Святой Церкви и ее Святой Инквизиции. Еще клянусь, назначая наказание, не знать ни дружеской близости, ни иных привязанностей, включая узы крови — как об этом сказано Господом нашим Иисусом Христом: не будет у вас ни дома, ни имения, ни отца с матерью, ни детей — один Я. Укрепи же меня, Господи, на стезях правды Твоей. Аминь.