Сумерки божков
Шрифт:
Юлович удивилась.
— О? А ты разве не можешь?
Елена Сергеевна с тяжелою грустью потрясла головою.
— Никогда.
— Ишь?!
— И всякий раз, что ты или Андрей даете мне понять, как охватывает это вас слияние с ролью, творческий восторг ваш безумный, — мне до боли сердечной завидно вам…
Глаза ее потемнели разочарованием, отвращением.
— Скучно, Маша, всегда владеть собою!
Юлович, не зная, как ей отвечать, только губами покрутила.
— Уж ты у нас такая особенная… всегда была!.. В чем ни взять, — одно слово:
— Голова! голова! — с досадою возразила Савицкая. — То-то и скучно, Маша, что все — голова, всю жизнь — голова… Да и стареет уж эта голова, Машенька! Насмарку ей, голубушка моя, скоро!
— Ну, мать моя, это ерундистика! — с твердым убеждением прервала Юлович. — Теперь и я тебе скажу: поди к зеркалу, посмотрись. Ты, с твоею фигурою, с выдержкою да школою, в семьдесят лет соловьем заливаться будешь, когда мы с Андрюшкою непутевым давным-давно сгнием за стариковским пикетом в актерском общежитии…
Затрещал звонок телефона. Риммер снизу извещал Елену Сергеевну, что приехал чиновник от обер-полицеймейстера по делу о каком-то благотворительном спектакле, обещанном какому-то приюту какого-то общества под председательством какой-то княгини, и ждет ее в конторе. А Маша Юлович, едва очутилась в коридоре, как уже попала в цепкие когти того самого Ваньки Фернандова, которого артистические способности к внутренним займам так ее ужасали. Он вырос пред нею, как бес из земли, — маленький, кудрявенький, розовенький, в голубом галстухе, с скромно-искательными глазками и вопросительною улыбкою на губках алым бантиком — тельце и личико вербного купидона!
— Здравствуйте, давно не видались! — возопила Юлович, ударяя себя по бедрам. — Так и есть! Легок на помине! Сокол с места, ворона на место! Является сокровище!
Фернандов, встав на цыпочки, заглянул мимо ее мощных плеч в опустелую режиссерскую и, убедившись, что там действительно никого нет, произнес гордо — сладким, белым, открытым звуком старого и потертого второго тенора:
— Я не к вам. Я к Елене Сергеевне.
— То-то ты и ждал, покуда ее отсюда ветром вынесло!.. Но — дудки, брат! ау, друг любезный! Поживы сегодня не будет!
Она поднесла к самому носу Фернандова пустое портмоне.
— Зришь?
Фернандов, шагнув вперед, заставил ее попятиться и снова войти в режиссерскую. Заглянул в портмоне, поднял круглые бровки, пошевелил тараканьими усиками, закурил папиросу и изрек:
— Ничего не доказывает.
Юлович, с коварною улыбкою, вытряхнула пред ним сумочку и носовой платок.
— Зришь?
Фернандов критически осматривал ее огромную фигуру.
— В лиф тоже прячут некоторые…
Юлович возразила совершенно деловым тоном:
— Была дура — прятала. Теперь умная. Только от вас, охальников театральных, там убережешь! И без денег будешь, да еще срама наберешься! У вашего брата лапы ученые: где что плохо лежит, все промыслят…
— Беречь-то, следовательно, есть что? — живо поймал ее на слове Фернандов, продолжая водить по ней с головы до ног испытующими глазами, — и вдруг возопил голосом Архимеда в
«эврике», — с указательным перстом, устремленным долу на весьма затрепанный подол певицы:— В чулке! Марья Павловна! В чулке! Ну ей-Богу же в чулке! Жив быть не хочу, если не в чулке!
Озадаченная Юлович только руками развела.
— Не собачий ли нюх?! Ах, Фернашка! Ну скажите пожалуйста!
— Марья Павловна! В чулке! — визжал, приседая и подпрыгивая, восторженный Фернандов. — Помилуйте! Это даже по логике… В сумочке нет, за лифом нет, — где же, как не в чулке? Закон исключения третьего!
— Ну в чулке — так и в чулке… — огрызнулась певица. Не разуваться же мне для тебя!
Фернандов, заступая ей дорогу, патетически положил руку на сердце.
— А почему бы, Марья Павловна, и не разуться для товарища?
Юлович даже плюнула.
— Ты, Фернашка, кажется, вчера не только деньги, но и последнюю совесть в клубе оставил!
— Да ведь это, Марья Павловна, одни слова! Ничего больше, как пустые слова, а доброе сердце ваше приказывает вам совсем другое.
Она посмотрела ему в глаза и прыснула неудержимым смехом, со слезами на глазах, с красными, надутыми, дрожащими щеками.
— Э-э-эх! Ну что мне с тобою, горемычным, делать! По крайней мере хоть отвернись, подлец, гляди в другую сторону… Уж видно, — достать!
— Доставайте, Марья Павловна, не конфузьтесь! Я буду слеп, как Глостер![122]
Но Фернандову сегодня не везло, и, очевидно, под несчастною звездою начал он свое кредитное предприятие. В режиссерскую синим облаком вплыл клуб сигарного дыма, а за дымом оказался, в рыжих кудряшках своих, сам Мориц Раймондович Рахе. С высоты порога он — одна рука за спину, другая с сигарою на груди — взирал на Фернандова с уничтожающим спокойствием, как Наполеон на фендрика,[123] подлежащего расстрелянию, или Вельзевул, собирающийся методически позавтракать душою окаянного грешника.
— Господин Фернандов, — послышался его тихий, острый голос. — Ви вчера изволил быть на дворянская клуб?
Фернандов выцвел, как утренний месяц, — угас лицом, фигурою, голосом.
— Я, Мориц Раймондович?.. Я… я был!
Рахе устремил на него свою сигару.
— И ви игралъ?
— Кхе!.. — поперхнулся Фернандов.
— И ви проиграль!
Злополучный тенор ежился, мялся, топтался и тоскливо искал глазами двери, окна или трапа, куда бы Бог помог провалиться. А капельмейстер добивал его без жалости:
— Ви играль, проиграль и не платиль. Пфуй! Это свинский!
— Ну ежели не заплатил, так это, значит, не проиграл, а выиграл! — вставила смеющаяся Юлович.
Фернадов приосанился.
— Обстоятельства моей частной жизни, казалось бы, маэстро, вас касаться не могут!
Рахе пришпилил ему язык стальным взглядом.
— О господин Фернандов, я вас не касательный. Я только платил вчера за вас на ваш партнер. А больше я вам не касательный.
— Везет же Фернашке! — восхитилась Юлович.