Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Сумерки (Размышления о судьбе России)
Шрифт:

Еще в августе — сентябре по аппарату поползли слухи о том, что Хрущев хочет обновить Политбюро, ввести в него новых людей. Но одновременно говорили и о том, что собираются освобождать Хрущева, но в это мало верилось. Сам же Хру­щев, видимо, что-то чувствовал. Где-то в конце сентября 1964 года, направляясь в Европу, в Москве сделал остановку президент Индонезии Сукарно — «друг Карно», как его на­зывал Хрущев. Это был день, когда Никита Сергеевич уже считался в отпуске. Вечером в Грановитой палате был устро­ен обед в честь высокого гостя. Было решено, что и на встре­че, и на обеде за главного будет Николай Подгорный. Как рассказывал мне Леонид Замятин (он оказался там для под­готовки «сообщения для печати»), обед был в узком составе. Неожиданно появились Хрущев и Микоян. Хрущев сел не в центре стола, как бы подчеркивая, что главный сегодня — Подгорный. Но к

концу обеда, постучав по бокалу, неожи­данно взял слово Хрущев.

— Дорогой друг Карно, я сегодня уже в отпуске и завтра вылетаю в Пицунду. Зачем улетаю, сам не знаю. Но все Они, — он показал на сидящих за столом, — уверяют меня, что надо отдохнуть и полечиться. От какого недуга лечиться, тоже не знаю. Я спрашивал самого себя: ехать или не ехать? Но ведь Они желают мне здоровья. Спросил врачей, и те то­же говорят, что надо поехать недельки на две. Ну, уж раз врачи говорят, то, наверное, не грех и «подлечиться». Друг Карно, скажу тебе откровенно: у нас не все разделяют то, что я делаю. Критикуют, правда, не очень громко, но я-то знаю об этом. Ничего, приеду — все поставим на свои места.

14 октября, когда Хрущев вернулся из Пицунды, чтобы встретить Сукарно, я снова оказался, вспоминает Замятин, во Внуково-2. Перед отъездом в аэропорт мне позвонил Ад- жубей и спросил, еду ли я на аэродром и кто будет из Полит­бюро встречать Сукарно. Аджубей предложил мне поехать с ним. В машине спросил меня, знаю ли я, что идет заседание в Кремле и что готовится смещение Никиты. Ответил, что первый раз слышу об этом. Аджубей прищелкнул языком и после паузы сказал: «Ты не отходи от меня на аэродроме. Я еду встречать Сукарно. Понял?». По приезде во Внуково охрана провела Аджубея в комнату Политбюро. Я остался в зале и увидел в окно Семичастного, нескольких сотрудников охраны. Подрулил самолет, из которого вышел Хрущев и, как потом рассказывал Семичастный, спросил его:

— А где же все остальные бляди?

— Никита Сергеевич, идет заседание Президиума. Вас там ждут.

Там действительно ждали.

А теперь расскажу, как я сам попал в «большие забияки». К вечеру 12 октября меня пригласил к себе Суслов и начал неожиданный для меня разговор о Хрущеве. Необычность темы и характер сусловских рассуждений привели меня в растерянность. Я был в то время всего-навсего заведующим сектором, каких в ЦК было больше сотни. А Суслов — вто­рое лицо в партии. В голове карусель, мельтешат всякие догадки. Суслов тихим, скрипучим голосом говорил, что послезавтра состоится пленум ЦК, на котором будет обсуж­даться вопрос о Хрущеве. Сразу же после пленума в газете должна быть опубликована пространная редакционная статья. Суслов сказал, что мне поручается написать проект такой статьи.

Наступила пауза. Воспользовавшись ею, я спросил:

— Что может и должно быть в основе статьи?

Суслов помедлил минуту, а затем сказал:

— Побольше о волюнтаризме, нарождающемся культе, о несолидности поведения первого лица государства за рубе­жом.

И замолчал, задумался. Прошло какое-то время, для меня оно казалось бесконечным. Наконец Суслов начал рассуж­дать о том, что надо посмотреть, как поведет себя на пленуме Хрущев. Затем добавил:

— Вы сами знаете, что делал Хрущев, вот и пишите. Зав­тра я буду на работе в восемь часов утра. Текст передадите в приемную в рукописном и запечатанном виде. Ильичев в курсе дела. Все.

На свое рабочее место я возвращался в большом смяте­нии. Мысли путаные, какие-то суетливые... Что-то будет — ведь речь шла о творце антисталинского доклада на XX съез­де, вокруг которого, не переставая, шла политическая борьба в партии. Пошел к Ильичеву. Тот сказал с растерянной улыб­кой, что это он порекомендовал меня на роль сочинителя статьи. И откровенно добавил, что ничем помочь мне не может, ибо не собирается выступать на пленуме против Хрущева.

Решил поехать домой, лечь спать, завел будильник на три часа ночи, проснулся раньше и сел за стол. Слова не шли, формулировки получались вялыми, но все же мне удалось выдавить из себя страниц пятнадцать. В восемь часов утра я был уже в приемной Суслова. При входе в здание ЦК мой пропуск проверяли двое — второй человек явно не из КГБ. На полу в раздевалке сидели военные курсанты. Дворцовый переворот шел по всем правилам. В приемной Суслова уже собралось 5—7 человек. Помощник Суслова Владимир Во­ронцов подошел ко мне и сказал, что сейчас они перепечата­ют написанное мной, что я, наверное, захочу еще раз по­смотреть и что-то

поправить. Перепечатали, доработал, снова перепечатали. Отдал Воронцову. Он отпустил меня восвояси.

Пока сидел в приемной, понял, что люди с напряженными лицами, суетившиеся вокруг, готовят речь для Суслова на ту же тему. Ушел в плохом настроении, и не только потому, что не выспался. Статья не получилась. Кости без мяса. К тому же я лично продолжал стоять на позициях XX съезда, что сильно сдерживало в оценках, хотя меня, как и многих дру­гих, начали раздражать действия Хрущева и его окружения по созданию нового культа. Статья о пленуме была напечата­на лишь через несколько дней после его окончания. В ней мало что осталось от моего текста, хотя в докладе Суслова на пленуме я услышал несколько знакомых фраз.

К Хрущеву можно относиться по-разному. Я уже писал о том, что он сам и его действия были крайне противоречивы­ми. Но и время было крайне тяжелое, какое-то рваное со всех точек зрения. Ему досталось тяжелейшее наследство. Начало 1953 года, когда Сталин был еще живой, — это апо­гей самовластного безумия. Сотни тысяч людей пребывали в лагерях и тюрьмах «за политику». Продолжали считаться преступниками советские военнопленные, прибывшие из германских лагерей. Деревня нищенствовала. После войны совсем опустела. Каждодневно под вечер ходил по деревен­ской улице колхозный бригадир, как правило, инвалид. От избы к избе. И назначал взрослым работу на завтра. Шел он обреченно, ибо оставшиеся мужики, матерясь, кляли работу за «палочки», за трудодни. Дети с холщовыми сумками по колкой стерне собирали оставшиеся после уборки колоски. Но за это тащили в суд, если кто донесет. По вечерам, когда стемнеет, ходили копать подмороженную картошку себе и скотине на корм. Я не только видел все это, но и участвовал в этих «преступлениях», когда жил в деревне.

Хрущев начинал хорошо. Может быть, для интеллиген­ции это время было только «оттепелью», но для простого на­рода — весна. Пусть и ненастная, но весна. Пусть и корот­кая, но весна. Крестьяне получили паспорта, «зона оседлос­ти» для них была ликвидирована. В столовых появился бесплатный хлеб. Невероятно, ибо свежи были в памяти и военные пайки, и хлебные карточки, и километровые очере­ди за хлебом.

Наступило время, когда на улицах, на вокзалах, в поездах появились молчаливые люди, которые по лагерной привычке берегли каждый дых, ходили, подшаркивая, и взахлеб кури­ли цигарки... Отпущенные узники. Возвращались домой це­лые народы. В архипелаге ГУЛАГ закрывались лагеря. Сры­валась колючая проволока, рушились вышки, усыплялись сторожевые собаки, натасканные на людей. Хрущевский большевизм избавлялся от части сталинского «приданого». Но о «советском Нюрнбергском процессе» за преступления против человечности власть и не помышляла.

И все же, повторяю, Никита Сергеевич был утопист. Его утопии причинили немало бед. Лучше бы он не встречался «лицом к лицу с Америкой». Познакомившись с фермерст­вом, он почему-то укрепился в мысли, что колхозы могут до­стичь эффективности фермерства. Хрущевское «головокру­жение» сосредоточилось на скупке у селян и горожан всей рогатой живности. Подруб подсобного хозяйства — большой грех Хрущева перед крестьянином, да и всем народом.

И каждый раз, когда проваливалась его очередная затея, он лихорадочно внедрял в жизнь новую утопию, искал но­вую палочку-выручалочку. Немалый вред получился и с от­меной травопольной системы. Решив, что кукуруза — ключ к решению проблемы кормов, Хрущев велел выбросить из оборота травы-предшественники и вместо них сажать ту же кукурузу. Плуг полез на луг, плуг распахивал целину, выпа­сы. Вскинулись пыльные бури, обмелели, заилились речки и речушки.

Укрупнение колхозов — очень часто авосьное, дурное — все то же продолжение коллективизации, точнее, заверше­ние ее. И все это ради внедрения социалистического посту­лата о преодолении различий между городом и деревней, между трудом умственным и физическим. Кажется, преодо­ление состоялось — ни ума, ни деревни.

У меня лично до сих пор вызывает щемящую боль поста­новление о лошадях. Непомерно суетясь, Хрущев простился с лошадью, которая веками тащила воз деревенской жизни. Пахала, возила, воевала, кормила и поила людей. Видимо, ло­шадь «позорила» социализм ржанием и тележным скрипом. «Самое механизированное сельское хозяйство в мире» (по выражению Хрущева) остракизировало лошадь, тогда как отнюдь не безмашинные американцы до сих пор держат для расхожих работ миллионы лошадей. И вот десятки лет охапку сена, воз дров, мешок зерна или молочную флягу у нас возили на тракторах с прицепами.

Поделиться с друзьями: