Свечи на ветру
Шрифт:
Элиазар уныло шел впереди. Он уже не плакал; но стал еще тише, чем прежде. А лицо его покрылось желтизной, какой осень метит листья. Он смотрел себе под ноги, словно надеялся найти оброненную монету или боялся провалиться в яму.
— Я побежал, — засуетился бабушкин племянник. — Ко мне за шляпкой придут…
Бабушка не стала его задерживать, и мы свернули на другую улицу.
— Учись, Даниил, — сказала она.
— Чему? — не понял я.
— Господь бог наказывает человека за доброту, если, кроме нее, у него за душой ничего нет.
— А
— Сила, чтобы защитить ее.
— Душу?
— Доброту. Доброта без силы, как мужчина без женщины — ничего не родит…
Бабушка, конечно же, намекнула на своего племянника. Но мне больше не хотелось о нем думать. Мы приехали не для того, чтобы ночевать у него на дерюге и смотреть, как его убивают. Я так и выложил бабушке:
— Когда мы в конце концов пойдем в тюрьму?
— Посоветуемся еще с парикмахером.
— С каким парикмахером?
— В городе живет двоюродный брат господина Дамского. В парикмахерской все знают, как и к кому попасть, как просить, как подмазать… Вот его адрес… Совет умного человека не повредит.
Парикмахерская двоюродного брата Дамского была расположена в самом центре города и заманчиво сверкала большими стеклянными окнами. На одном окне была нарисована тонконогая женщина невиданной красоты с пышной прической и сигаретой в накрашенных пальцах, на другом — улыбающийся господин, чисто выбритый, аккуратно постриженный с фетровой шляпой в руке, а на третьем — два близнеца: мальчик и девочка.
Перед тремя зеркалами хлопотали мастера. Когда мы с бабушкой вошли в парикмахерскую, один из них повернулся и сказал:
— Мы уже, кажется, сегодня вам подавали.
— Что подавали? — спросила бабушка, пытаясь угадать, который из них и есть двоюродный брат Дамского.
— Милостыню, — сказал мастер и стал обмахивать белой салфеткой клиента.
— Я желаю видеть Дамского! — посуровела бабушка.
— Хозяин! — закричал мастер, и я слышал, как он по-литовски шепнул соседу: — Боже, какой я идиот! Я, кажется, его мамашу принял за нищенку.
— А почему его мамаша не может быть нищенкой? — ответил другой мастер. — Очень даже может быть.
Но тут из соседней комнаты вышел хозяин — двоюродный брат Дамского. Он был невероятно толст — толстый нос, толстые губы, даже уши, и те были толстые. Городской Дамский впился глазами в бабушку и сказал:
— Я вас слушаю, мадам.
— Привет вам от вашего братца, — смутилась бабушка.
— Очень рад. Очень рад… У меня для него есть подарок… Дядя из Америки ему бритву прислал.
В комнате городского Дамского тоже стояло зеркало и кресло, но принимал здесь он, видно, не каждого.
— Такой бритвой не стыдно самого господина президента побрить. Она бреет, как смерть.
Городской Дамский открыл шкафчик и достал оттуда бритву в футляре.
— Будьте спокойны. Я ее спрячу сюда, — сказала бабушка и выпятила свою плоскую грудь.
— Как он там, в глуши, поживает? — осведомился городской Дамский.
— Внука моего в ученики взял. Покажись, Даниил!
Я
показался.Толстяк похлопал меня по спине и заявил:
— Литва — Европа. А что нужно Европе?
Бабушка не знала, что нужно Европе, а я радовался, что он не стал рассматривать мой мизинец.
— Европе нужны парикмахеры, — продолжал городской Дамский. — Очень много парикмахеров, — толстяк взял пульверизатор и великодушно опрыскал мои кудри. В комнате запахло местечковым Дамским. — А вы в город, мадам, надолго?
— На день.
— Только на день?
— Гуси ждут, — сказала бабушка.
— Кто?
— Я, видите ли, перины набиваю, — сказала старуха. — А в город я приехала к сыну.
— Где ваш сын, мадам, работает?
— Он пока не работает. Он пока сидит.
— Пока сидит?
— В тюрьме он, — вздохнула бабушка. — Восемь лет не виделись. Перед смертью решила к нему съездить… внука показать… Без него вырос.
— Д-а-а, — протянул толстяк. — Все мы из-за них страдаем.
— И у вас сын в тюрьме? — посочувствовала ему бабушка.
— У меня дочь.
— Дочь в тюрьме?
— Да нет, — отмахнулся городской Дамский. — Никого у меня там нет.
— Отчего же вы тогда страдаете?
— Отчего я страдаю? Сейчас я вам скажу, — городской Дамский посмотрел в зеркало, насупил брови. — Во всем мы же сами виноваты… Да, да… Суемся не в свое дело, мадам. Сами не умеем жить, а других учим. У самих над головой крыши нет, а в чужом доме мебель передвигаем… Забираемся на бочку и произносим громовые речи о справедливости, о революции и еще черт знает о чем… Если Литве нужна справедливость, она ее и без нашей помощи добудет… Зачем нам слыть бунтовщиками, шпионами, подрывателями основ, когда мы можем спокойно прожить свою жизнь парикмахерами, портными, шорниками, лавочниками… Зачем?
От гнева хозяин парикмахерской стал еще толще — ярость раздувала его грудь и щеки. Бабушка слушала его, не перебивая, а я разглядывал в зеркале свои надушенные кудри.
— Наше дело не революции, наше дело — стричь и брить, шить и латать, ощипывать гусей и набивать перины. За это нам скажут только спасибо.
— Я в этом плохо разбираюсь, — сказала бабушка. — Но я очень хотела бы перед смертью увидеть своего Саула. Вы мне не можете помочь?
— В каком смысле?
— В парикмахерскую заходят всякие люди. Может, у вас есть знакомый начальник?
— Господин Шюпшинскас мог бы кое-что сделать. Но он заходит ко мне по вторникам и пятницам. А сегодня какой день?
— Понедельник.
— Если вы до завтрашнего дня не добьетесь свидания, — сказал городской Дамский, — я переговорю с ним. Они — не звери. С ними всегда договориться можно.
— Спасибо.
— А сыну от моего имени передайте, чтобы занялся более доходным делом, чем переустройство мира. Каким мир был, таким останется. Каким мы его нашли, так мы его и оставим. Другим он никогда не будет. Пусть местечковые Марксы зарубят себе это на носу! Привет моему брату. Желаю удачи.