Свечи на ветру
Шрифт:
Так на белом свете сразу стало двумя брадобреями меньше, хотя, по правде сказать, я не то что бритву — помазок в руке не держал. С утра до вечера я околачивался в парикмахерской, подносил господину Дамскому теплую воду в оловянной мыльнице, подметал чужие волосы и тяжелой мокрой тряпкой, привязанной к палке, весело бил бессовестных мух, жужжавших над ухом всякие непристойности и гадивших на зеркала и обои.
Господин Дамский лежал посреди своей парикмахерской, и в двух огромных, потемневших от времени зеркалах тускло отражалось его окаменевшее тело в белоснежном, как саван, халате.
— Хозяин! Хозяин! —
— Не задавай глупых вопросов, — ответил за господина Дамского владелец местечковой бензоколонки. Он повернулся в кресле, оглядел распластанного на полу парикмахера и добавил: — Лучше подними машинку и достриги меня до конца. Если, конечно, умеешь.
— Умею, — дрожащим голосом сказал Лейбеле.
— Реб Арон полежит и посмотрит на твое искусство, — сказал Эфраим Клингман.
Лейбеле Паровозник, только в прошлом году переставший бить мух, несмело нагнулся, поднял машинку и принялся стричь дремучую бороду владельца местечковой бензоколонки, то и дело косясь на застывшего на полу хозяина и ловя его взгляд. Я готов поклясться самой страшной клятвой, но во взгляде господина Дамского не было ни возмущения, ни злости, ни укоризны. Он с каким-то изумленным испугом, почти с ревностью следил, как в руке Лейбеле стрекочет машинка, как он ловко орудует длинными, наподобие ящерицы, ножницами, привезенными лет пятнадцать тому назад из того же большого и загадочного города Парижа.
— Не спеши, — сказал Эфраим Клингман. — Когда реб Арон меня стрижет, он никогда не спешит.
И мне показалось, будто глаза моего первого учителя господина Дамского одобрительно моргнули. Я не сводил с хозяина глаз, растерянный и повзрослевший.
Когда Лейбеле кончил стричь владельца бензоколонки, мы подняли господина Дамского с полу и по витой лестнице понесли на второй этаж, как на небо.
— Горе мне! Горе мне! — запричитала жена господина Дамского Рохэ при виде мужа. Она была высокая, сухопарая, с усами, едва тронутыми сединой, и большой бородавкой, приютившейся в тени крючковатого носа и напоминавшей спелую ягоду клубники. — Что будет со мной? С парикмахерской? Арон! Арон! Почему ты молчишь? Почему?
Господин Дамский молчал. Молчали и мы.
— Даст бог — поправится, — утешил Рохэ владелец местечковой бензоколонки.
— У бога без моего Арона полно клиентов, — огрызнулась Рохэ, и Эфраим Клингман откланялся.
Я шел домой и думал о господине Дамском, о параличе, о боге, у которого, как у парикмахера, полно клиентов, и на душе у меня было пусто, словно зимой в скворечнике. Я не испытывал ни радости, ни печали. Только жалость, как мышь, скреблась в грудной клетке. Я и сам толком не знал, чего и кого я жалел. Моего первого учителя? Себя? Усатую Рохэ? Или, может, всех вместе. Даже бога, у которого, как у парикмахера, полно клиентов.
Всю дорогу у меня из головы не выходил взгляд застывшего на полу господина Дамского, полный скорбного изумления и испуга. Я вдруг представил себя таким же старым брадобреем, как он, представил, как стригу другую дремучую бороду другого владельца местечковой бензоколонки, как ни с того ни с сего роняю из рук машинку и падаю навсегда, навеки… Я с какой-то щемящей ясностью
вспомнил всех мертвых и прежде всего бабушку, окатившую меня с ног до головы страданием и болью из своего бездонного ушата.Я шел домой и думал, кому теперь достанется парикмахерская. Ну, конечно же, не Лейбеле Паровознику. После смерти господина Дамского Рохэ ее закроет, продаст загаженные мухами и взглядами зеркала, протертые грузными мужскими задницами кожаные кресла и, может быть, даже знаменитую американскую бритву. Зачем Рохэ бритва? Усы она все равно не бреет. Бритву у нее вполне мог бы купить наш резник. Лучшего покупателя и не придумаешь.
В смерти господина Дамского я почему-то не сомневался, хотя его хитрые глаза по-прежнему были живы. Но глаза, как я слышал, дольше всего и живут. Недаром покойнику их закрывают. В прошлом году паралич разбил нашего местечкового ксендза — упал во время мессы и не встал. Уж если бог своему верному слуге не помог подняться, то на что мог рассчитывать господин Дамский, служивший всю жизнь своей усатой Рохэ?
— Что случилось, Даниил? Почему сегодня так рано? — встретил меня дед.
Дед был плох. Он еле передвигался, почти не выходил из дому, с каждым днем все хуже видел.
— Господина Дамского разбил паралич, — сказал я.
— Слава богу, — пробормотал дед. — Судьбе угодно, чтобы ты был часовщиком.
Я промолчал. Ну что ему ответишь? Разве скажешь правду про его слепоту, про его уши, заваленные глухотой, как подвал камнями.
— Я тебя отведу к Пакельчику. Он единственный часовой мастер, которому я могу тебя доверить, — прошамкал дед. — Мне уж, видно, не придется…
— А я не хочу быть часовщиком.
— Кем же ты, Даниил, хочешь быть?
— Хочу быть свободным.
Дед впился костлявыми пальцами в бороду и рассмеялся. Смех его рассыпался по комнате мелко и невнятно, как крупа из мешка, и в доме стало еще неуютней, чем прежде. Казалось, из нее, как из прохудившейся камеры, выпустили воздух, и над всем повис трупный запах резины.
— Свободе у нас в местечке никто не обучает. Таких учителей в целом свете нет.
— К Пакельчику я все равно не пойду.
— Подумай, пока не поздно.
Угрозы старика, намеки о его близкой смерти меня совсем не страшили. Я привык к ним, как к его шаркающей походке, к задушенному старостью смеху, к его слепоте и кашлю, долгому и надрывному, пугавшему среди ночи клопов за обоями и шастающих по дому мышей.
— Приходили из общины, — тихо сказал дед.
— Ну и что?
— Хотят отправить меня в богадельню.
Он снова рассмеялся и снова его смех рассыпался по комнате, но на сей раз звучал он внятно и зловеще.
— А тебя — в приют.
— Меня? В приют? Но я не сирота. У меня есть отец.
— Подумай, пока не поздно, — повторил дед. — Если поступишь к Пакельчику, тебя оставят. Пакельчик — добрый человек.
— А ты, дед?
— Мне все равно. В богадельне даже веселей. Лучше всего, конечно, на кладбище… рядом с твоей бабушкой. Но на кладбище живых пока не везут.
У него слезились глаза. Но то были не слезы, а лишенные всякого смысла капли — так после дождя каплет с местечковых крыш — кап, кап, кап, пока солнце не взойдет и не высушит их. Видно, и дед ждал, когда взойдет его солнце — смерть — и высушит его глаза, но оно все не всходило.