Свечи
Шрифт:
Прощение в отношениях между родителями и детьми – это не просто примирение. Это путь, на котором каждый из нас должен быть готов к внутреннему преображению. Прощение начинается с признания собственной вины, с осознания того, что в этой жизни нет идеальных людей. Есть только возможность любить и прощать, принимая друг друга с достоинством и уважением.
Прощение – это путь, по которому мы все идём. Мы прощаем, чтобы исцелить себя, чтобы перестать быть пленниками своих страхов и ожиданий. И именно это прощение открывает перед нами свет Божий, который освещает все наши отношения
+
Свеча двадцатая
Дочки – матери
Она приходила всегда тихо, почти незаметно, как тень свечи на стене. Маленькая, в тёмном платке, с руками, застывшими в жесте вечного ожидания – то ли молитвы, то ли подаяния милости, которой и сама не верила, что заслуживает.
Наталия Николаевна. Её уже давно никто не называл по имени – все знали: это та самая женщина, что десятый год ухаживает за своей матерью, лежачей, немой, слепой, в полураспаде разума, в беспамятстве, где не осталось ни дочери, ни прошлого, ни молитвы. Только – тело. И неразборчивое ворчание – упрек.
Она не жаловалась. Но однажды осталась после вечерни и произнесла:
– Батюшка, скажите… если я не чувствую любви, но всё равно ухаживаю, всё равно мою, кормлю, читаю ей псалтырь… это – грех или подвиг?
Она говорила спокойно, но лицо её было, как выжженное поле после пожара. Без зелени, без дождя. Только чёрная земля, которая молчит.
Я не ответил сразу. Ибо сердце её, как мне тогда открылось, было Голгофой, на которой она, как невидимая жена-мироносица, каждый день совершала служение, никем не замеченное. Не было у неё ни ангела с мечом, ни света с неба. Только сон, похожий на смерть. Только тело матери, как алтарь без святых Даров.
Я сказал:
– Есть молитва, в которой душа поёт, потому что чувствует Бога. Но есть другая молитва – когда душа молчит, потому что всё в ней выжжено. И если она остаётся верна, не уходя, не бросая, без осуждения и мести, – то это и есть самая чистая жертва любви.
Она слушала, не мигая. И я вдруг почувствовал, что стою перед человеком, чьё страдание – глубже слов. Это была не злость, не уныние, не отчаяние. Это было то, что Священное Писание называет жертвой вечерней – когда день уже угас, света нет, но сердце не уходит из храма.
– Но я злюсь на неё, – прошептала она. – Иногда я думаю: Господи, когда же Ты её заберёшь? А потом рыдаю, потому что понимаю – жду смерти… моей матери. Как это может быть не грехом?
Я подошёл ближе. Положил руку на её плечо. Как пастырь, но больше – как человек.
– Это не грех. Это тягота. Ты хочешь, чтобы она ушла – не потому что не любишь, а потому что слишком долго несёшь этот крест одна. А твоя злость – как крик Христа: Боже Мой, Боже Мой, почему Ты Меня оставил?
Она закрыла лицо руками.
– Мне кажется, я уже не верю. Я просто – живу. Изо дня в день. Без чувств. Без света. Как пустая свеча...
Я ответил:
– Но разве не это и есть самая настоящая вера? Не та, что живёт на эмоциях, а та, что не уходит, когда в душе – ночь. В тебе нет чувств, но есть верность. Нет слов,
но ты продолжаешь служение. Это – Христос. Не на Фаворе. А на Кресте.Через неделю она снова пришла. Всё так же тихо. Но впервые за много лет – с лицом, на котором не было света, но была тишина. Не пустая, а наполненная. Как если бы в выжженном поле что-то начало прорастать.
– Батюшка, – сказала она, – я поняла. Я не одна. Бог не утешает словами, Он лежит рядом – в теле матери. Он стал беспомощным, чтобы я не ушла. Чтобы я – осталась.
Мы часто ищем Бога в ответах, но Он приходит в молчании. Не в победе, а в верности. Не в чуде, а в чаше, которую ты продолжаешь подносить, даже если в ней пусто. Потому что Любовь – это не чувство. Это – присутствие. И, быть может, именно те, кто дошёл до полного иссушения, становятся сосудами Его света.
+
Свеча двадцать первая
Собор без крестов
Когда отец Савва приехал в Малаяровск, его первым встретил Валерка-Петух. Валерка сидел на перевёрнутом ведре возле “магазинчика” – железного вагончика, торгующего пивом, сигаретами и водкой по праздникам и по будням.
– Ну и рожа у тебя, батюшка, – честно сказал Валерка, щурясь от солнца. – Прямо как у моей совести... Только та сдохла давно.
Отец Савва ничего не ответил. Поклонился. И пошёл. На плечах – рюкзак, в руках – икона, подрясник с заплатой.
– А ничего так, держится, – заметил Валерка, и уже в спину добавил: – Только глупый ты, попик, если сюда с верой. Здесь веру давно в карты проиграли...
Малаяровск был поселком без статуса. Сюда ссылали тех, кого даже зона не принимала – буйных, бесполезных, старых. Здесь были бывшие зеки всех мастей: от политических до бытовых. Здесь была Римма-сирена, в молодости – певичка из ресторана “Космос”, ныне – продавщица самогонки и философ.
Был и Тимофей по кличке Тёма Пулемёт. За спиной – Афган, три ходки, две любви и одна татуировка с архангелом на шее.
– Поп приехал? – пробурчал он. – А у нас тут один Бог – кто последний остался в живых.
Церкви в Малаяровске не было. Был фундамент. Камни с мхом. По ним бегали куры, а под ними – мыши.
– Тут была церковь, – нехотя сказал дед Ларион, когда батюшка нашёл его возле вонючей речушки. – До двадцать третьего. Потом разобрали. Кирпич пошёл на клуб. Клуб – на хлев. Хлев – на дрова. А Бог… Бог сам ушёл, когда мы его не заметили.
– А если вернётся? – тихо спросил отец Савва.
– Ну… если сам, без понтов, – может и зайдёт на чай.
И он стал служить. Один. На фундаменте. Утром – молебен. Днём – покос. Вечером – вечерня. Сначала – никто. Потом – Валерка подошёл. Послушал. Ушёл. Вернулся через три дня с бутылкой.
– Батюшка, а можно тебе налить? Просто... ты читаешь, а мне греется.
– Лучше ты сам глянь – греется оно изнутри или от сивухи.
Была и Зинаида – бывшая санитарка тюремной больницы.
– Мне 68, у меня остеохондроз и пудель с катарактой. Но ты, батюшка, молись, авось и мой Василий покается… хоть посмертно.