Свет не без добрых людей
Шрифт:
– Во, глядите, начальнички, все глядите, как меня муженек разукрасил!
– закричала Домна, выставляя всю в жирных пятнах йода дряблую грудь.
– Полюбуйтесь, что ваш ирод натворил!.. А вы его покрываете. Где бедной женщине защиту искать? Где, я вас спрашиваю?!
И, размахивая воинственно руками, поворачиваясь обнаженной грудью то в одну, то в другую сторону, она продолжала трагическим голосом кричать:
– Потворствуете, смерти моей ждете!
– Перестань, бесстыжая, - резко оборвала ее Посадова.
– И прелести свои спрячь.
– А-а-а, прелести тебе мои не нравятся!
– снова закричала Домна.
– Так ты не смотри, отвернись. Я не к тебе пришла. Я вот директору покажу, пусть свидетельствует побои. А то все мне веры нет.
– Сейчас засвидетельствуем, -
– Ты ж сам смотри, на што тебе врач. Ай ослеп или глазам своим не веришь?
– наступала Домна, приближаясь к Булыге.
Роман Петрович брезгливо морщился, заслоняясь от нее выставленными вперед ладонями и приговаривая:
– Я пока что не ослеп и тебя всю насквозь вижу. Меня ты не проведешь. Мне эти ваши штучки знакомы.
– А-аа, и вы… с убивцем заодно. Вам бы только чужих коз стрелять, на это вы мастера. Бедных детей без молока оставил, голодом моришь, а сам вон какое пузо наел. Не-ет, правда есть на свете. Не радуйтесь, миленькие, и на вас управа найдется! Я в райком пойду, до самой Москвы доберусь, до Хрущева дойду, - пригрозила Домна и, застегивая на ходу кофточку, подалась к выходу. Но у самой двери ей преградила дорогу Надежда Павловна.
– Куда же вы, Балалайкина, сейчас врач придет.
– Вы все тут одним миром мазаны!
– кричала Домна, пытаясь обойти Надежду Павловну. Но Булыга быстро оценил обстановку, вышел из-за стола, воздвиг у двери свою гигантскую фигуру, пробасил:
– Нет уж, милая дамочка, не можем мы тебя так отпустить, права не имеем. Обязаны защитить и наказать твоего истязателя. Придется врача подождать.
Больница была рядом, и женщина-врач не заставила себя ждать. Осмотрев "потерпевшую", врач спокойно и с убеждением сказала:
– Ничего страшного: довольно распространенный случай симуляции побоев. Синяк делается очень просто, легкий ожег шляпкой гвоздя. Ну и, само собой, йод для эффекта.
В присутствии врача Булыга спросил Домну:
– А теперь ответь нам, уважаемая потерпевшая: зачем ты мужу в пищу мышьяк подсыпала? Отравить хотела?
Разоблаченная в симуляции, Домна порядком струхнула и от нападения перешла к защите.
– Я? Отравить?.. Это кто ж такое на меня наклепал? Что он, не отец детей моих, не муж мне? Да у кого ж это рука подымется на отца своих детей, на мужа собственного?
– А таблетки в пищу кто подкладывал?
– строго, как следователь, спросила Посадова.
– Нам все известно, Балалайкина!
– Вот вы об чем, - догадалась Домна.
– Так какой же это мышьяк? Это ж пурген. В аптеке покупала… Разве ж им отравишь? Это ж лекарство, а никакая не отрава. Доктора прописывают как слабительное.
– Значит, все-таки клала в пищу мужу таблетки?
– допытывался Булыга, подмываемый любопытством.
– Ну и что, клала?
– понизив голос, призналась Домна.
– Хотя б и клала, что из этого? Пурген он безвреден.
– Зачем клала?
– А чтоб к полюбовнице не бегал, - опять взорвалась Домна.
Тут все сразу разразились громким хохотом, сквозь который пророкотал комментирующий голос Булыги:
– Да, братцы-товарищи. При такой ситуации к любовнице не пойдешь. Куда там!.. Ой, умора, от чертово семя! Додумаются ж.
Много видела Надежда Павловна всякого в жизни, но то, что увидела и услышала сейчас, переходило всякие границы. Было гадко и противно думать о недостойном человека поступке. Хотелось умыться, будто грязь этой женщины коснулась тебя. И все-таки решила рассказать Вере: пусть учится у жизни, человеку полезно знать и такое.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
Стайки шумливых ребят росистым утром слетались в школу, где мелодичный задорный призыв колокольчика вещал о приходе осени. А навстречу ребячьим стайкам все ближе и ближе к югу неторопливо и нехотя удалялся бойкий, крикливый, изумленный птичий гомон. Привыкшие уносить с собой лето, птицы неожиданно пришли
в смятение - лето не хотело уходить; ему жаль было расставаться с землей, на которую солнце так много бросило жарких лучей, а небо не скупилось на теплые дожди, и люди не жалели пота своего, времени и сил, и земля к началу сентября сумела, как холеная и взлелеянная жизнью молодуха, сохранить сочность и свежесть лица своего. Потому-то и нежилось сладко лето на земле, не спешило уходить, любовалось не снятой рябиной и свежей-свежей, вторично побежавшей отавой - хоть в третий раз коси, - купалось на зорях в речных туманах, упивалось по ночам прохладными росами, а безмятежно тихими днями играло и ласкалось с солнцем, принимая от него еще горячие поцелуи. В томном блаженстве и счастье лето забылось, потеряв счет дням и неделям.А птицам забываться нельзя, у них хорошая память, и график жизни, рассчитанный по календарю, соблюдается неукоснительно. Бывает, конечно, - в семье не без урода - зазевается какая-нибудь перелетная, отобьется от стаи своих сестер и погибнет, прихлопнутая коварным и жестоким морозом.
Еще на зорьке Михаил настрелял жирных, тяжелых в полете перепелок. Это было его любимое блюдо.
У Михаила был свой способ приготовления перепелок. Замуровав прямо с пером выпотрошенную и заправленную специями перепелку в глиняный шар, он затем клал этот шар в горячую золу или в древесные угли. В своеобразной глиняной камере тушилась перепелка в собственном соку, пропитываясь насквозь ароматами антоновского яблока, белых грибов, лука и душистого перца. Когда же глиняный шар превращался в твердый, словно камень, обожженный сосуд, Михаил брал молоток или плоскозубцы и аккуратно, как грецкий орех, раскалывал скорлупу. Все перо до последней пушинки оставалось впаянным в глину. А розовое, нежное, душистое блюдо обдавало таким ароматом, которого не ведали самые изысканные чревоугодники из царей, князей и миллионеров.
После полудня, как и условились, Михаил и Вера отправились по грибы в недалекую, километра за полтора от Забродья, березовую рощу. Стояла та редкостная, изумительная пора года, когда лето прощается с землей и никак не может расстаться. Солнечный, тихий и нежаркий, только народившийся сентябрь, казалось, еще не тронул своей красочной кистью луга, леса и поля: густая зелень еще царствовала в просторном и хрустально-прозрачном мире, даже как будто меньше стало желтых и рыжих пятен в полях и на лугу, будто к земле возвращалась вторая молодость, а Михаил уже чувствовал дыхание осени. Запахи ее прилетели раньше красок, вливались в душу тонкой горьковато-пряной влагой, бередили ее негромко и тоскливо, рождая грустные чувства о чем-то ушедшем, упущенном, нелепо потерянном, именно чувства - не совсем ясные, неуловимые, как тени, и совершенно не признающие логики, рассудка и мыслей. Эти тихие, осенние запахи уходящего как-то зримо открывали движение времени, неумолимое и быстрое, торопили куда-то, волновали, заставляли бежать вслед за бесконечным, никогда не повторяющимся потоком, называемым жизнью.
Шли протоптанной тропкой через густые заросли ольхи, пересекли поле, беспечно дремавшее, за которым красивым силуэтом стояла березовая роща. Несли в руках белые плетеные пустые корзинки и, пряча друг от друга полувкрадчивые, полусмущенные, но бесконечно счастливые взгляды, разговаривали то вполголоса, то неестественно громко, делая большие паузы.
– Сегодня вы какая-то грустная, Вера. Вас расстроило вчерашнее?
– Да нет, не поэтому.
– Вера тряхнула головой и, поджав губы, по своему обыкновению устремила глаза далеко вперед.
– Мне сегодня действительно грустно. И знаете почему? Утром я сидела у открытого окна какая-то растерянная. Бывает такое чувство: что-то надо делать, а что - не знаешь, и вдруг слышу школьный звонок.
– Вера замедлила шаг и даже совсем остановилась. Лицо ее, освещенное мягким встречным солнцем, светилось и сияло.
– И я вспомнила - сегодня первое сентября. Десять лет подряд в этот день я шла в школу, с цветами, в новом платье. А сегодня впервые за десять лет не пошла. Я уже свое отходила. Понимаете, Миша? И так мне стало нехорошо, вот тут что-то подступило к горлу и так душит… Ну, хоть плачь. Мне стыдно признаться, а я плакала.