Свете тихий
Шрифт:
И чем долее молились и всматривались, тем, чудилось, очевиднее разжижалась и спадала охватившая фигуры черная тьма, различимее мерцали слушавшие тайну суровые лики.
XIII
Перед дорогой успевают еще выпить по кружечке чаю. Повеселевшая Вера уверенно обещает Ляле, что, пока не закончится «это дебильство» с денежной выплатой, они с Серафимой будут отделять ей по трети собственных зарплат. А там поживем – увидим. Время, дескать, покажет, ибо оно – за нас!
Ляле тоже как-то полегче. Она слушает, смежает в знак согласия с Верой потемневшие от утомления веки, а на ум ей приходит идея одного
– И кто ее, цену эту, придумал тока?! – отерев двумя пальцами углы рта, вздыхает баба Тоня к завершению чаепития. – Прямо тебе горе, и все.
– Жизнь придумала, баб Тонь! – без задержки разъясняет думающая о своем Вера Уткировна. – Жизнь! Порядок вещей. Х-ха!
Антонида уважительно выслушивает ее, клоня набок заплетенную в две полуседые крепенькие косицы голову, но разговор у нее заведен не для философствованья.
– Бабы намедни сказывали, понижение сулятся с Нового году, – что-то вроде разведки боем вскользь как бы роняет она.
– Ага, держи карман! – подхватывается в беседу и Ляля. – Гляди, как бы не повысили. Они же больше ничего не умеют!
Кто такие «они» – ни Вера, ни Антонида, ни Ляля не говорят и не выясняют друг у дружки, отлично ориентируясь и зная, о ком идет речь.
Антониде неприятно кого-либо и за что-либо судить. Но и жить на не поспевающую за инфляцией пенсию вот-вот будет решительно невозможно. Посему на Лялино беспощадное пророчество она шумно, по-коровьи вздыхает и из возникшей притыки выводит чувство не во вражду, а как бы в допустимое у своих пожурение:
– На космос деньги поиздержали. дык чё ж! Ку-ды деваться-то.
XIV
– А вот и Виталька!
Ляля, а следом чего-то нынче и Серафима сполохливо выскакивают в вагонный коридор, чтобы вместе с Верой смотреть, чтобы на припутейном мостике через овраг – обычном месте – увидеть махающего рукой Витальку.
В бежевой легкой курточке, простоволосый, он стоит, придерживая боком великоватый ему взрослый велосипед, и наугад, не отыскав пока их лиц в мелькающих мимо вагонах, машет медленное свое – до свидания, до свидания, до свидания...
На белом, обреченном растаять первом снегу – черная гирлянда – след велосипедных колес.
«А я опять средь чуждых мне людей / Стою один, беспомощный и хилый...» – вспоминается Вере не то Батюшков, не то Баратынский.
«До свиданья, Виталька! – машут и они, певчие отца Варсонофия. – Не горюй! Держись. Мы тебя любим...» Как-то даже истерически получается.
Поезд входит в неумолимый поворот. Несдвигающаяся и неподвижная фигурка мальчика, мелькнув в последний разок, исчезает с глаз долой – навсегда.
Вялые, с тоской, подступившей к сердцу, они возвращаются в купе. К отцу Варсонофию.
– А-а, божии люди! – узнает, бросает им вдогонку все та же краснорукая проводница. – Ворочаетесь, значит.
...Оттерпев кое-как разного рода унижения и боль, а потом поторопившись забыть, вскоре после возвращенья из Здеева Ляля (Лариса Анатольевна Покровова по официальным документам) сделает вакуум-экстрактный аборт и в тоске, в горьком, промахивающемся порыве выбитой из колеи женщины отправится
на Кубань, к Вовке Куркину, где, отсидев пышно-показушную свадьбу с одариванием коврами и денежкою в конверте, забеременеет, понесет на сей раз от законного мужа-супруга. Рожать, впрочем, Лариса Покровова приедет к маме и под ее, маминой, опекой благополучно родит двух мальчиков, двойняшек, одного крепкого и здорового, а другого гидроцефала... Вероятнее всего, сие драматическое обстоятельство и сделает то, что к Вовке, к дыр-дыркающему его трактору, хлопотунье свекрови и стаду неостановимо жрущих свиней у нее, бывшей Ляли, не обнаружится ни сил, ни даже маленькой охоты...«Один будет ей на счастье, а другой на горе!» – процитирует ей Вера в письме очередное реченье – по поводу материнства – прозорливца отца Варсонофия.
У самого же отца Варсонофия дела окажутся тоже не вполне хороши.
Не пройдет после вышеописанных событий и полугода, как Яминскую область высочайше-патриарше объявят самостоятельной епархией, из Москвы прибудет назначенный Священным Синодом владыка и хлопотами местной худо-бедно интеллигенции, не без умысла собираемой по субботам в Вериной квартирке, гонимый и, как Чичиков, «пострадавший за правду» отец Варсонофий будет возвращен из здеевской (без малого двухлетней) ссылки. Его сделают настоятелем в Прибольничном храме, устроенном в чудом сохранившейся часовенке на территории областной больницы и освященном новоиспеченным владыкою.
В общине Прибольничного храма, помимо известных нам Веры и Серафимы, как-то сами собой возникнут и начнут проявлять себя новые, подчас неожиданные совсем люди. К примеру, демобилизовавшийся в запас моложавый и красивый собою майор КГБ, возглавлявший в придачу недавно организовавшийся патриотический «Славянский центр». Или, еще, энергичный депутат народившейся городской думы, бывший комсомольский вожак и самодеятельный мастер вымирающего, к сожаленью, искусства эстрадного художественного чтения... Но самым серьезным и, как оказалось впоследствии, роковым обретеньем ближнего круга отца Варсонофия станет некая Галина Петровна, высокорослая, за пятьдесят лет, дама с лицом, напоминающим разваренный пельмень.
Во всю мощь дули ветры перестроечных преддевяностых, и уцелевшие в лихолетье церковные здания начали возвращаться в прежнее владение... Пришедшая в состояние энтузиазма яминская худо-бедно интеллигенция, наряду с иными требующими вмешательства фактами, проведала о некоем удаленном, у границы Яминщины, монастыре под символичным названием «Единовер». Монастырь был «бывшим», недействующим, зато в прошлом более чем уникальный. В конце прошлого века в нем, единственном, была осуществлена попытка уничтожения той гибельной трещины между старой и новой верами, что в виде аллегории узрела, как помним, Вера Уткировна Чижикова-Матусевич на открывшейся бабы Тониной иконе.
Небольшое неудобство, правда, представляло то обстоятельство, что в осыпающихся стенах Единовера в полуголоде, холоде и общем социальном забросе доживали век неперспективные хронические психбольные.
Но и сия помеха воодушевившимся Вериным гостям казалась одолимой. «Ну и что, – говорили они, – больных куда-нибудь деть, а зато...» Зато, подразумевалось, было б исторически справедливым, что именно здесь, в духовной пустыне, на испохабленной радиоактивными отходами Яминщине, началось великое единоверное возрождение православия на Руси. А коль православия – стало быть, и народа. А раз народа, то (страшно подумать и логически-то рассудить!) всей былой российской государственности.