Свидетельство
Шрифт:
— Товарищ Сечи, — снова начал он, и голос его дрогнул. — Стыдно об этом как-то говорить… Да только кому же еще, кроме тебя, я могу это сказать? Не знаю, что ты обо мне после этого будешь думать… — Он нервно передернул плечами и уже твердым голосом проговорил: — Я не из робкого десятка… Честное слово… И все же, когда ночью возле моего дома машина останавливается, я сразу просыпаюсь: на этот раз, мол, за мной!.. И так начинает у меня сердце стучать, что я и улежать больше не могу. Сто раз, не меньше, думал-передумывал — где бы можно было спрятаться. Живу я на четвертом этаже. Окно из ванной во внутренний дворик выходит. Я уже и решетку из него вынул, замазку снял, чтобы в любой момент можно было стекло выставить. Думал, стоя на подоконнике, пережду, пока обыск кончится. По-детски, конечно, все это… — Глаза его снова глядели
Лайош Сечи был потрясен признанием юноши. И не знал, что ответить ему: утешать, отговаривать от подобных мыслей?.. Поможет ли? Или же лучше — высмеять, обозвать мальчишкой? Сам Сечи дважды прошел через аресты, зверские избиения… «Бычок», — вспомнил вдруг Сечи прозвище Денеша. А между тем — хороший подпольщик, добросовестно выполняет все поручения и не трус. Вот и пойди разберись в них! Сколько раз в свое время Сечи кололи глаза, упрекали: «Не доверяешь интеллигентам!» А разве он не прав?!
Самому Сечи было тоже всего лишь двадцать, когда он угодил под суд военно-полевого трибунала, только-только достиг возраста, когда по венгерским законам уже разрешалось применять смертную казнь. Три дня и две ночи ждал — передадут его дело в обычный суд или — в трибунал. Ждал: виселица или полтора года тюрьмы. Но даже тогда, в те две ночи, ему и в голову не пришло представить себе мысленно, как его шею сжимает петля… Он попросту не верил, что умрет. Ему это казалось невероятным. Так же, как невероятной кажется смерть любому живому существу, пока оно еще живо.
— Вот что, Лаци, — сказал Сечи серьезно. — То, что нам еще предстоит, пережить можно. Выстояли же мы до сих пор! И дальше тоже страшнее, чем было, не будет. Большинство из нас все равно уцелеет. Так почему же этими уцелевшими не можем быть именно мы с тобой! А вот от таких, как у тебя, мыслей можно так сгорбиться, что потом всю жизнь не распрямишься!
— Да ведь я это к чему сказал? — воскликнул мучимый стыдом юноша. — Что, будь у меня в кармане самый завалящий пистолетишко… Понял?.. Я бы тогда никогда и не подумал об этом…Я бы их заставил в честном бою убить меня, понял? Это же совсем другое дело…
Юноша умолк. Он стоял и, не зная, что делать дальше, отчужденно и почти враждебно смотрел на Сечи, сожалел, что поведал ему свои сомнения, что теперь Лайош Сечи все равно будет считать его трусом.
— Был у меня дружок один, — заговорил он снова, — из сочувствующих. Студент-фармацевт. Двадцатого марта, когда немцы переворот сделали, украл он у себя из лаборатории цианистый калий. Принес мне, другим товарищам — членам партии, подозреваемым полицией, ну и там еврейским ребятам. «Лучше уж, говорит, сами с собой покончите, коли дело до этого дойдет». Объяснил, что смерть, мол, мгновенная, безболезненная. Я ему тогда сразу сказал: «Мне не нужно, отдай тем, кто боится». Понимаешь?.. Я же не из трусости! И потом… все ведь только и говорят: пора за оружие браться! Что там эти листовки, записочки, саботаж! Чепуха!..
Сечи опять сел на кровать.
— За оружие, говоришь? — произнес он задумчиво: ведь он и сам ждет этого, и как давно уже ждет!.. — За оружие… Да, да… но не для того, браток, чтобы только казни избежать и «геройски погибнуть». — Он решительно затряс головой, в самом деле не в силах понять этого. — А потом, если один или два человека за оружие схватятся, проку от этого будет немного. Этак листовки даже полезнее, куда полезнее! А партизанской борьбы у нас сейчас нет. Пока нет.
— А могла бы быть! — воодушевился юноша. — Еще в октябре.
Сечи отмахнулся.
— Десяток «тигров» разнесли бы нас тогда в пух и в прах! С кем ты собирался в октябре «партизанить»? С хортистами, с господами офицерами?!
— Но сейчас снова можно было бы все это организовать! — приглушив голос,
воскликнул Денеш. — Я, например, сам знаю многих людей, которые только и ждут, чтобы…— Наши? Товарищи?
— И наши, и из других партий. В Студенческом комитете и повсюду. И приятель мой, тот, что писал эту листовку…
Сечи вскинул голову.
— А скажи, он надежный малый?
Ласло Денеш по-ребячьи клятвенно положил руку на сердце.
— Товарищ Сечи, я же его сколько уж лет знаю. Больше, чем себе, верю.
— Был в социал-демократах?
— Был, но…
— В этом районе?
— Да, в этом.
Сечи еще раз протянул Денешу руку и, легонько подтолкнув его к двери, посоветовал:
— Смотри, нам сейчас надо быть особенно осторожными. Ты сам знаешь. Иначе угодишь в западню! И не беспокойся, когда до оружия дело дойдет, мы все будем на своих местах! Но сейчас то, что мы с тобой делаем, важнее! И рисковать этим нельзя. Ясно?
— Так точно! — воскликнул Денеш, явно стараясь, чтобы его ответ прозвучал по-военному четко.
Внизу, на последней лестничной площадке, он остановился, прислушался: все ли спокойно в дворницкой. Затем быстро выскользнул из-под арки.
А Лайош Сечи сидел на кровати, устало уронив руки на колени, и думал… Но вот он поднялся: к девяти вечера нужно вернуться в казарму, а у него есть еще дело.
Минут через десять после ухода Денеша Сечи тоже вышел из дому. Пройдя торопливым шагом через Вермезё, он остановился на трамвайной остановке и опустил на землю небольшой, завернутый в газету пакет. Трамваи в сторону Пешта ходили уже редко, и ожидавших на остановке скопилось много. Все они кинулись на первый же подошедший «шестьдесят третий», гроздьями облепив вагон со всех сторон и буфера. Затем, погромыхивая, трамвай укатил, ушли приехавшие с ним на Южный вокзал пассажиры, и на остановке остались только Сечи да еще какой-то высокий, сухощавый, немолодой уже мужчина. В руках у него был небольшой саквояж, из тех, что в обиходе у железнодорожников. Прогулявшись несколько раз по платформе, высокий остановился рядом с Сечи и поставил свой саквояж к ногам.
Они не сказали друг с другом ни слова. И кто же мог бы заметить в суматохе посадки на следующий трамвай, что они обменялись своей поклажей.
Имре Кумич — портняжка и дворник из дома 171 по улице Аттилы — в четвертый раз перелистывал домовую книгу. Вот уже который день он только и слышит от жены: «Все дворничихи города разгуливают нонче в норковых шубках! Все дворничихи жарят на обед гусей! У всех дворничих комоды набиты еврейскими драгоценностями… У Варги вон знаешь, какие украшения? Увидишь — на ногах не устоишь! Или у Ковачихи из двадцать восьмого, видел бы ты ее старинный фарфор! Заграничный!.. И какие у них отрезы полотна да шерсти в сундуках! А ты только сидишь, стул греешь да языком треплешь: дом, мол, наш — чисто арийский, в доме — ни одной еврейской души. Болван!.. «Я с тридцать восьмого в нилашистской партии! Я — кадровый член!» Дурак, вот кто ты! Осел, вот кто!.. Что ты имеешь со всего этого, что приобрел?.. Жена как ходила в отрепьях, так и ходит…» Дворничиха без околичностей объяснила мужу, что она сделает на всю его партию, и это особенно жестоко ранило самолюбие Кумича.
Конечно, ежели б донести на кого-нибудь?.. Но бабе легко болтать… А вот на кого тут донесешь?
И Кумич в пятый раз принялся листать домовую книгу. Хорваты с третьего этажа? У них живут эвакуированные, родственники из Трансильвании. Вполне возможно, что и евреи. Но документы-то у всех этих родственников в полном ажуре. Мужчина, например, был даже какой-то там шишкой у себя в Коложваре. Г-жа Шоош? У нее скрывался тот еврей, которого «брат» [19] Шиманди сцапал еще в прошлый раз. А сама она — «ее превосходительство». Покойник — муж г-жи Шоош — окружным судьей был. Хотя только звание, что «превосходительство». Ни одного паршивого ковра во всей квартире. Что уж с нее возьмешь?.. В общем-то она неплохая баба, даже добрая… Артист Чопаки? Говорят, что он англофил. Ну и черт с ним! Как-никак — артист. Знаменитый человек, в кино играл. Еще, чего доброго, сам же на неприятности нарвешься…
19
«Брат» — обращение нилашистов друг к другу.