Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Свобода – точка отсчета. О жизни, искусстве и о себе
Шрифт:

Но, похоже, человек создан и существует не только для того, чтобы уцелеть. Может, все-таки смысл жизни как раз в уязвимости: тотальной — для горестей, но и для радостей?

Человек уязвим более всего тогда, когда он один. И лучшее, что можно для него сделать, — оставить одного, ибо чем более он один, тем более он человек. Есть даже надежда, что в одиночестве Маленький Человек подрастет — вырастет в частного человека. И тогда смены эпох будут проходить на его фоне, а не на фоне отдельно взятой страны, распростершей крыла над ХХ усеченным веком. Какие крылья, такой и век. Русская пословица: каковы fin’ы, таков и si`ecle.

Не столь уж многого хочется: чтобы век состоял из ста лет. Чтобы ничто не сбивало со счету. Уж на что некомфортабельно жил Робинзон Крузо, но ему не мешали — и он не сбивался,

делая свои зарубки. Штольц все теребит: пойдем да пойдем, путевка обкома, небо в алмазах, вас ждут великие дела. Кто виноват, что делать нечего? Ведь все на благо человека, но единственный человек, на чье благо есть охота и резон встать с дивана, — тот, который отразится в самоваре. Сам.

Вглядываясь в человека уходящего — да и ушедшего уже — ХХ века, можно попытаться что-то понять. Попробовать свести концы ущербного столетия, испытавшего на прочность идеологию, религию, экономику, политику, культуру, распластавшего все по уплощенной планете, обозначившего новые параметры человека и загадавшего загадку его оскорбительно легкого отношения к смене эпох. Коль скоро так стряслось, что все это проходило под знаком России, на фоне России, то тут и искать ответы: согласно русской традиции, обращаясь к самому чуткому и точному барометру — литературе.

Разумеется, доскональных ответов нет и быть не может, и слава богу, что не может, — и без того, в некоем приближении к ним, невесело осознавать, что это не частный человек не заметил катаклизмов и с готовностью принял умопомрачительные перемены, а маленький — воспетый в нашей великой литературе и расцветший в безликой жизни. В силу такого его (нашего) масштаба — маленького, мелкого — и стали возможны все потрясения, их цепь, их череда, процесс потрясений.

Частный человек, лишь намеченный в словесности прошлого, а в реальности настоящего лишь намечающийся, — всегда большой, то есть как раз, в рост. Как раз между Юлием Цезарем и чернобыльским грибом, между зияющей вершиной и горней бездной. Он вряд ли знает, кто виноват, но имеет представление, что делать.

Конечно, если он возьмется за перо, то сочинит скорее банальный годовой отчет, а не гениальную повесть безвременных лет. Он вообще больше по части не букв, а цифр, и с ним есть шанс, что о наступлении новых веков можно будет узнать не по канонаде, а по календарю.

1992

«Свое» и «не свое»

В российских интеллигентных кругах принято считать, что на Западе, в Америке особенно, литературу не уважают. Свой вклад в господство этого тезиса вложили и мы, оказавшиеся за границей литераторы. И больше всего наши утратившие высочайший статус генералы, которые огорчились, поняв, что властителями дум и любимцами публики на российский манер им не стать ни в Штатах, ни во Франции, ни в Израиле. Писатель здесь — это еще одна профессия. Однако если и не более того, то ни в коем случае не менее. А профессионализм тут уважают и относятся к нему очень серьезно.

Так что споры о том, кого, как и зачем читать, постоянно ведутся и в Америке. Остроту дискуссии придает денежная сторона дела. Как говорил Зощенко, «мы, конечно, пишем не для денег, но гонорар вносит некоторое оживление в нашу писательскую работенку». Яростное наступление на традиционные устои, предпринятое в Штатах в последние годы, во многом мотивировано именно этим: местами на университетских кафедрах, спросом на лекции и иные выступления, стипендиями (грантами), премиями и т. п. Но финансовый аспект при всей его важности, я думаю, есть смысл вынести за скобки — он присутствует всегда в искусстве, если на искусство есть хоть какой-то общественный спрос. Гиберти, Донателло и Брунеллески сражались прежде всего за выгодный заказ, это потом уже стало ясно, что дверь флорентийского баптистерия делается для вечности.

Атака на устои, с точки зрения истории, безнадежна. Ведь истеблишмент словесности никто не учреждал: он сам сложился веками. Тем не менее в сферу литературы были перенесены демократические методы социального переустройства с их ведущим принципом компенсации меньшинств. То есть всех, кто так или иначе был или ощущал себя ущемленным: по признаку расы, национальности, пола, сексуальной ориентации и пр. В книжном магазине пестрят сборники с крупно вынесенными на обложки словами: black, female, gay. Представление об иерархии размывается еще и трудами деконструктивистов и «новых историцистов», трактующих писателя как пассивного передатчика

социальной энергии. В результате произошло то, что казалось невероятным: литература меньшинств потеснила классику — тех, кто на новоязе зловеще именуется «мертвые белые европейские мужчины» (МБЕМ). А поскольку всякий борющийся за место под солнцем агрессивен, а в данном случае еще и прогрессивен, то либеральный террор фактически воцарился в американской академической, университетской среде. Сфера эта довольно-таки замкнутая, но профессора в ней остаются, а студенты выходят в жизнь — и выносят туда представление о равноценности ирокезских песен и «Божественной комедии». Недавно (я как-то упоминал об этом в «ЛГ») Сол Беллоу еле отбился только благодаря преклонному возрасту и авторитету нобелевского лауреата от свирепых обвинений в расизме, когда сказал, что у зулусов нет Шекспира. Не то чтобы кто-то предъявил зулусского «Гамлета», но само такое высказывание считается порочным в современной Америке. Солу Беллоу ничего не надо, а будь на его месте какой-нибудь молодой преподаватель, боюсь, не найти ему места в университете.

Ничего не надо и Гарольду Блуму: он свою репутацию культурного консерватора отстоял в многолетних боях и уже ничего не страшится. Блум, можно сказать, вписывается в американский либеральный расклад в качестве необходимого противовеса. Шестидесятичетырехлетний профессор Йельского и Нью-йоркского университетов, автор двух десятков книг, он один из немногих, кто решается вызывающе настаивать на традиционной иерархии ценностей, на безусловных достоинствах МБЕМ. Таким вызовом стала и его последняя, только что вышедшая книга — «Западный канон».

Тут хорошо бы сделать оговорку. И само существование Беллоу, Блума и других, и их публичные высказывания, и их книги, выходящие в солидных издательствах, и рецензии на них в престижной периодике, и особенно бешенство, с которым их критикуют, — все это знаки нормальной полярности. Когда мы говорим о пересмотре иерархии, нельзя забывать, что мультикультурализм — лишь одна из тенденций в американском, вообще-то глубоко традиционном и даже пат риархальном, обществе. Другое дело, что сейчас она ведущая, но еще поживем, посмотрим.

Итак, Блум поставил перед собой задачу определить читательский канон за всю историю эллинско-христианской цивилизации. Всего он называет 3000 книг 850 авторов, стоящих внимания образованного человека, и если бросить работу и читать по книжке, скажем, в два дня, то на это уйдет шестнадцать с половиной лет. Но знать этих писателей в лицо неплохо, так что сочинение Блума может служить неким путеводителем. Однако это не просто справочник, а часто остроумные и глубокие рассуждения о смысле культуры в жизни. В частности, Блум хорошо пишет о традиции: «Это не только процесс преемственности, но и борьба между гением прошлого и вдохновением настоящего, итог которой — либо литературное выживание, либо каноническое забвение». Состязательность — агон — Блум вслед за Хейзингой (см. его недавно вышедшую по-русски книгу Homo Ludens) считает основой существования культуры, «железным законом литературы». Для него точка отсчета в этом агоне — Шекспир. С ним, по Блуму, состязаются, например, Фрейд и Джойс.

Настаивая на исключительно эстетических достоинствах словесности, Блум говорит о том, что «чтение даже самых лучших писателей не прибавляет гражданских добродетелей», а литература никогда не была в состоянии «ни спасти личность, ни улучшить общество». При этом он далек и от популярной трактовки культуры как развлечения, тонко замечая: «Текст приносит не удовольствие, а высокое неудовольствие», суть которого коренится в том, что чтение великих книг «дает ощущение собственного одиночества, такого, которое есть конечная форма противостояния идее смертности». Нетрудно заметить, что это отношение к литературе религиозно. Так артикулирует и сам Блум: «Поскольку я слышу голос Господа в Шекспире, Эмерсоне или Фрейде, то мне легко счесть «Комедию» Данте — Божественной».

Автор «Западного канона» — блестящий полемист. Со всем, что он пишет, прямо или косвенно, против мультикультуралистской свирепости, или вульгарной социологичности, или облегченного подхода массовой культуры, хочется соглашаться. Но я давно заметил, что по-настоящему оценку человеку и концепции дает не негативная, а позитивная программа. Критика проще апологетики: она всем нравится. Припоминаю интервью в «Литературке», где разносилась вдребезги вся современная русская словесность начиная с Бродского и Солженицына — ярко и даже убедительно, но в конце было сказано, что очень хорош один бруклинский прозаик (он не виноват, так что от забывших фамилию скроем).

Поделиться с друзьями: