Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Свобода – точка отсчета. О жизни, искусстве и о себе
Шрифт:

Неудачно, что не выделена, а распределена по всему фильму новелла «Максим Максимыч»: в ней, самой бессобытийной и самой короткой, — основная концептуальность всего «Героя нашего времени».

Досадно, что меньше, чем в прозе, обыгран такой выигрышный для экрана образ Карагеза: он же не просто конь, это знак силы и воли, по сути — двойник Печорина.

Но надо сразу оговориться: у всякого свое понимание классики и, соответственно, право на трактовку.

Однако нет права на бездумную небрежность, хлестаковскую «легкость в мыслях необыкновенную». Такого права нет, потому что если у авторов отсутствует уважение к оригиналу, как мы-то можем уважать их интерпретацию?

Откуда взялся диалог о размещении Печорина в Тамани: мол, генерал Вельяминов со штабом приехал, да еще итальянская опера гастролирует? «Здесь, в Тамани?» — изумляется Печорин. И правильно

изумляется: ничего подобного у Лермонтова нет, есть просто трудности с жильем для офицеров.

Понятно, что девушка в «Тамани» — местное дитя природы, а Печорин — столичная штучка, но не до такой же степени, чтобы он был закутан в шинель, башлык, папаху и перчатки, а она по-курортному бултыхалась в море. Так у вас там что — июль, декабрь?

Грушницкий, примеряя перед зеркалом мундир, спрашивает Печорина: «Как тебе мой сюртук?» — обезумев, надо полагать, от счастья производства в офицеры. Да Грушницкий-то не ошибся бы, это режиссеру неизвестно различие между военной и штатской одеждой.

Подход тут простой: если автор не знает эпоху на простейшем материальном уровне, где ему понять психологическое устройство людей тех времен.

Все в Пятигорске, за редкими исключениями, — и военные и штатские — ходят по городу без головных уборов: в парке, по улице, в гости. Непредставимо. Никогда. Нигде. Ни при каких условиях. Ни в каких сословиях. У классиков само словосочетание «без шапки» служит характеристикой крайней степени возбуждения, самозабвения, беды. Так было вплоть до ХХ века. Мастеровой не выходил на улицу без картуза. Крестьянин — без шапки. А здесь — дворяне, офицеры. Это как сейчас кинорежиссер вышел бы на улицу без штанов.

Да что там фуражки и штаны. Печорин в ресторане задумчиво грызет перья зеленого лука. Понятно, что съемочная группа в Пажеском корпусе не обучалась, но тут плебейство с перебором.

Какой-то не тот получился Печорин. Так он и в самом деле не тот. Сначала Вера, потом Мери, потом Грушницкий называют его Жорж. Лермонтовского героя зовут Григорий Александрович. Добро бы он был Георгий, тогда можно что-то вообразить, хотя без санкции классика все равно неудобно. Но тут вовсе другое имя. Отчего тогда не Гриня? Нет, точно не он.

2007

Легко ли умереть молодым

Когда летом 92-го я узнал, что в возрасте сорока одного года в озере Звиргзду, возле Кулдиги, в Западной Латвии, утонул Юрис Подниекс, то испытал острое чувство горечи и отчаяния. Юрис был одним из ближайших моих друзей рижской молодости.

Подниекс был на год моложе — в армии, где мы встретились, такая разница существенна. Он еще числился салагой, когда я уже перешел в разряд «лимонов», или «черпаков». Но Юрис сразу утвердился даже среди «стариков», проявив себя разнообразно и эффектно: стал фотографом части, почтальоном, заведующим радиорубкой, да еще побил какие-то полковые рекорды. Он любил вспоминать о своих юных спортивных успехах, от которых отказался ради кино. И вид спорта для него, принципиально не признающего узкой спациализации, не случаен — пятиборье. Юрис умел скакать верхом, стрелять, отлично плавал Очень хорошо плавал. Вот и на озере Звиргзду он занимался подводным плаванием и, видимо, задохнулся, слишком резко меняя глубину. Вошел в воду он 23 июня, а тело из воды вытащили 1 июля.

Юрис не хотел сосредотачиваться на чем-то одном, его разброс был осознанной реализацией избытка энергии и способностей. В кино он тоже начал с операторской работы, достиг там высот, потом стал режиссером, сделался в этом качестве звездой, следующим этапом намечался переход от документальных картин к игровым. Подниекс рассказывал мне о своих планах необычного по жанру фильма «Иосиф и его братья» по мотивам пьесы Яна Райниса. Точнее будет сказать все-таки — «Язеп и его братья», так ближе к оригиналу, потому что это именно латышская вещь, латышское переложение библейского сюжета.

Юрис был латыш, и это не строчка из анкеты, а характеристика. Из национальных черт ему более всего была присуща основательность. Он хотел заниматься очень многим, но везде преуспевать. Когда мы познакомились, Подниекс довольно плохо говорил по-русски и страшно от этого расстраивался: замыкаться в рамках Латвии ему не хотелось, да он просто практично понимал пользу хорошего русского в России. И мы взялись: проводили долгие часы в его радиорубке, где я наговаривал целые бобины стихов — Пушкин, Блок, Есенин, Северянин, которые

он заучивал наизусть, избавляясь от акцента, изумляя меня прилежанием и стремительностью достижений. Потом, уже после армии, я часто вздрагивал, когда в компании, в полумраке, в табачном дыму и алкогольных парах, вдруг слышал откуда-то из угла голос: «В шумном платье муаровом, в шумном платье муаровом…» Это Подниекс очаровывал очередную жертву, которых, надо сказать, было очень много — да и не могло не быть: при его выигрышной внешности, очень мужском обаянии, подчеркнутом, даже наигранном, но оттого не менее лестном его рыцарстве.

Со временем стихи, как и вообще русская культура, сделались для Юриса своими. А строчки из одного пушкинского фрагмента стали у нас даже неким паролем:

В голубом небесном поле Светит Веспер золотой — Старый дож плывет в гондоле С догарессой молодой.

Я уехал в Америку в 77-м, а когда началась свобода и прогремел фильм Подниекса «Легко ли быть молодым?», иногда представлял себе, что он приедет с картиной в Нью-Йорк, а я приду в зал и пошлю ему записку с этой самой «догарессой». Но Юрис меня опередил: у меня в Нью-Йорке раздался его звонок из Англии, и вместо «здрасте» он начал читать это: «В голубом небесном поле…» Он все осваивал капитально.

Это не значит, что Подниекс жил расчисленно и четко. Он вполне мог быть спонтанным и непредсказуемым, при его педантизме — даже в мелочах. Помню, мы сидели в пивном баре «Зем озола», «Под дубом», на улице Блауманя. Было великолепное илгуциемское пиво в глиняных кувшинах, какая-то особая курица на дощечках, играла красивая музыка. Всего было вдоволь, кроме денег. И вдруг Подниекс сказал: «У меня есть чужие деньги, которые нужно отдать утром. Но если сейчас заиграют «Грин филдс», то гуляем на них, а до утра попробуем достать». И конечно, мы никуда не ушли, а потом полночи доставали деньги. Силовое поле Подниекса проявилось наглядно: сразу после его слов, будто только ждали сигнала, заиграли «Грин филдс».

Эта музыка, как и стихи про догарессу, так и будет всегда связана для меня с Юрисом. Все это мы вспоминали, когда встретились после перерыва в тринадцать лет в Риге и на «рендровере» с Сашей Демченко за рулем поехали на руины империи. Так мы назвали эту акцию, хотя в то время, весной 90-го года, империя еще только шаталась. Но мы пили шампанское на месте своей бывшей воинской части. Вместо клуба, где в радиорубке мы устраивали тайные гулянки с учительницами из подшефной школы, был пустырь. И вообще все выглядело примитивной символикой: съехались из разных полушарий выпить на развалинах милитаризма, в преддверии независимой Латвии.

У Подниекса к краху империи было сложное отношение. Не к отделению Прибалтики, разумеется: к этому он относился однозначно. Но вот сама идея распада его, по-моему, смущала. Настораживало разложение мозаики на отдельные кусочки, тусклые и невнятные по отдельности. Он вообще всем своим нутром, всем творческим существом был за единство, против атомизации. Может быть, в этом сказывалась его принадлежность к народу, чей любимый вид искусства — хоровое пение.

По фильмам Подниекса хорошо видно, что он обладал редчайшим для художника конца XX века чутьем и любовью к поэзии толпы. Я не видал более сочувственного и одухотворенного показа человеческой массы, чем в картине «Мы». Или в фильме о Празднике песни, который Юрис показывал на видеокассете у меня дома в Нью-Йорке. Лицо толпы ярко и поэтично. Это, в известной степени, атавизм, а в контексте современной культуры, ориентированной исключительно на самостоятельную, обособленную личность, — прямо-таки вызов. Подниекс видит просвет как раз в хаотическом движении массы, в здравом инстинкте сообщества. Он словно сомневается в стойкости и достоинстве каждого отдельного человека, словно возлагает надежды на интеграцию, говоря по-русски — на соборность. Ведь «в настоящей трагедии (как сказал Бродский) гибнет не герой — гибнет хор». Что касается ума и мудрости, можно надеяться на то, что, независимо от состава, масса обладает неким среднестатистическим здравым смыслом. Нельзя не восхититься мастерством и изобретательностью, с которыми в кино Подниекса доказывается этот тезис. Лицо толпы не менее ярко и поэтично, чем лицо человека. Как раз когда камера останавливается на конкретном лице, видишь, как в пьесах классицистов: Лицемерие, Алчность, Хитрость, Жестокость, Глупость, Глупость, Глупость… А те же люди вместе — всего лишь растерянны и нелепы.

Поделиться с друзьями: